Только мое желание услышать больше помешало мне выбросить их из машины.
Я приказал шоферу остановиться перед домом, где у меня была комната.
Отчаяние охватило меня. Если бы от меня потребовали в эту минуту клятвы, что я никогда не был более несчастен, я не задумываясь поклялся бы, — и это не было бы ложью.
Я не мог учесть всех последствий того, что я узнал. Но тем не менее я был уверен, что они будут трагичны.
Инстинктивно я открыл ящик и вынул оттуда пакет писем с траурным ободком.
Это были письма моей матери. Я стал их перечитывать или, вернее, читать, так как в последнее время мне очень часто случалось из малодушия пропускать многие места в ее письмах; я боялся найти в них самое страшное для меня: опасения относительно моей теперешней жизни и жалобы на краткость и все большую уклончивость моих писем к ней. Это были единственные упреки, которые она решалась мне делать; я слишком хорошо ее знал, чтобы не быть в этом уверенным. Но была еще одна область, касаться которой запрещали ей ее деликатность и гордость. О них-то я и думал.
С июля я начал понимать, что моего жалованья, безусловно, недостаточно для покрытия тех расходов, которых я не мог предвидеть, когда в первые дни моего устройства в Бейруте я вырабатывал нечто похожее на бюджет. Начало дефициту положили регулярные поездки на «Форде», которые составили весьма внушительную цифру в моих дополнительных расходах. Затем начались выезды с Ательстаной. Обед или ужин на двоих обходился минимально в четыре фунта, то есть в 80 франков. Игра также «сыграла» свою роль. Я играл очень редко, но все же иногда присаживался к столу за бридж или покер. Неизбежные результаты такого рода опытов хорошо известны тем, кто располагает скромными средствами. При выигрыше излишек их быстро исчезает. При проигрыше — приходится отрывать уже от насущного.
Я стал наконец вести счет этим расходам, непрестанно возрастающим, благодаря той светской жизни, которую мне пришлось вести.
Одним словом, июнь закончился для меня дефицитом около четырех тысяч франков. В июле он был уже около восьми тысяч. Сбережения, которые я сделал в первые два года моей службы, быстро испарились. Нужно было серьезно подумать.
Настал момент — увы! — сказать несколько слов о моем личном состоянии. Я был единственным сыном моей матери, которая принесла с собой приданое в пятьдесят тысяч франков и дом в Дордонье, где она, овдовев, и поселилась. У моего отца было — цифра огромная для офицера — немногим более 500 тысяч франков. Треть этой суммы поглотилась различными переездами и издержками на мое образование. Когда он умер, девять лет тому назад, мать хотела передать мне все дела и все мое наследство— Я восстал против этой мысли, показавшейся мне тогда чудовищной, и оставил в руках матери эти 400 тысяч франков, которые давали верный скромный доход в 4 или 5 процентов. Она заботливо присоединяла проценты к капиталу, так как до сих пор я вполне довольствовался моим жалованьем. Она, со своей стороны, живя на земле, доходы с которой вполне покрывали ее нужды, тратила только проценты со своего приданого. Я знал, что было бы напрасно убеждать ее вести жизнь менее скромную.
Ближний Восток в настоящее время — такая страна, где наименее опытный вдруг открывает в себе душу спекулянта. Вряд ли можно было найти человека менее пригодного для таких дел, чем я, однако постоянная нужда в деньгах навела меня на мысль, что и я мог бы извлекать из моего капитала доходы значительно большие, чем те скромные пятнадцать тысяч франков в год, которые я получал. Я высказал эти соображения одному молодому ливанцу, Альберту Гардафую, крупному аферисту в Бейруте. Я встречал его повсюду, во всех кругах общества, и стал преклоняться перед его поистине гениальной осведомленностью во всевозможных делах. Он сдержанно усмехнулся, когда я признался ему, какой процент приносит мне мое состояние. |