Бродяжья жизнь научила его легко, не задумываясь и не лелея боль, сносить удары — а получал он их всегда немало, и кроме того, ценить свое собственное существование на этой земле — ибо никто более его не ценил. Сия наука сейчас приносила плоды. Все лицо Трилле, равно как и тело его, уже было покрыто синяками, ссадинами и ранами, а он, как и Конан, не замечал их.
Действуя руками, ногами, локтями и задом, он медленно, но верно пробивал себе путь к двери. Нет, он не собирался убегать и оставлять друзей в опасности — им руководил инстинкт, всего лишь инстинкт. И когда он-таки вылетел за дверь, носком сандалии зацепившись за планку порога и с размаху грохнувшись оземь, то вскочил и с воинственным визгом тут же вернулся обратно.
Он увидел, как, на долю мига промедлив со следующим ударом из-за того, что меч его застрял в теле бандита, упал Конан, сраженный клинком главаря. Потом и Клеменсина, пошатнувшись, осела на залитый кровью пол — Трилле с ненавистью, от коей в глазах помутнело, кинул короткий и острый как кинжал взгляд на хозяина постоялого двора: это он сзади оглушил девушку дубиною. Более парень ничего не успел ни увидеть, ни почувствовать. Ловкий удар под колени свалил его на пол, а потом ноги, обутые в тяжелые кованые сапоги, обрушились на него со всей злобой, со всей яростью, что составляли саму суть бандитов, запрыгали, замолотили, запинали тщедушное тело бродяжки… Потеряв в схватке с тремя лишь путниками добрый десяток своих, бандиты взъярились, и потому Трилле досталось куда как больше, нежели Конану и Клеменсине, кои и нанесли этот урон врагам. Но — слава тому богу, на земле которого парень появился двадцать шесть лет назад, — один из первых ударов угодил ему в висок. Тьма в мгновение окутала его; боль растворилась в теле, и более он ничего не ощущал.
Глава девятая. И снова о жизни и смерти
Первый проблеск сознания принес Конану мучительную боль. Боль была во всем теле, рвущая, изматывающая и не проходящая даже на миг. Но не она заставила варвара застонать, хрипя от бесплодной попытки унять очнувшуюся вдруг память. Почему-то в этот момент самые страшные мгновения его жизни слились в одно, в тугое тяжелое ядро, кое намертво застряло в затылке, не позволяя повернуть голову и на волос. И вот из этого клубка воспоминаний постепенно начали выделяться разные голоса, то молящие о чем-то, то кричащие в ужасе, то рычащие в гневе. Обращенные именно к нему, к Конану, голоса раздирали его мозг на части, но мало было заткнуть уши, чтоб их не слышать. Они звучали во всем его теле, разогревая боль, и варвар, разъяренно порыкивая, в смятении давил виски железными пальцами.
Потом снова он провалился во тьму. Там уже не было ничего и никого. Никакая память там не властна, ибо иной мир не допускает в себя земного. Зато он точно знал, кто он такой — даже там, в чужой враждебной тьме. Хорошо это было или плохо, он уразуметь не мог, попросту не умел, но, наверное, и чувств там никаких тоже не содержалось. Во всяком случае, он не ощутил свободы, как не ощутил и плена, а когда в сплошной мгле показалось пятно света — далекое, недостижимое, душа его не рванулась к нему. Может быть, он так и остался бы в том чужом мире, если б свет сам не приблизился к нему. Погрузившись в его холод и сушь, Конан начал просыпаться — на сей раз выходя из полубреда резко, всей своей сутью.
И опять он услышал голоса.
«Конан! Конан! Конан!»
Нет, то не память восстанавливала чей-то тон и тембр. Знакомый, хотя и далекий голос раздавался наяву, совсем рядом, возле его правого уха…
— Конан!..
Он тихо зарычал, давая понять, что слышит.
— Конан, это я, Клеменсина. Слышишь?
Р-р-р…
— Нам надо выбираться отсюда, пока ночь.
Губы пока не слушались варвара, но первое слово он все же сложил. |