|
Увидимся…
– Да. Когда произойдет очередное убийство, – уточнил Ребус. Потом он повернулся и зашагал прочь. В голове его проносились картины и образы, связанные с моргом и посмертными вскрытиями. Он видел деревянные чурбаки, которые подкладывали под шею трупа, видел предназначенные для оттока крови и других физиологических жидкостей канавки на поверхности стола, видел сверкающие хирургические инструменты и склянки для забора образцов. Потом Ребус вспомнил банки с заспиртованными экспонатами из Кунсткамеры Хирургического общества, глядя на которые он испытывал ужас, смешанный с почти неодолимым любопытством. Он знал, что когда‑нибудь – и, возможно, довольно скоро – сам окажется на столе в морге и кто‑то, быть может, те же Керт и Гейтс будут перебрасываться шуточками и говорить о пустяках, готовясь к привычной операции. Вот чем он для них станет: частью привычной работы, ежедневной рутины – такой же непримечательной и обыкновенной, как то, что происходило сейчас в церкви. Ребус, впрочем, от всего сердца надеялся, что хотя бы часть заупокойной службы будет на латыни: в свое время Лири очень нравилась католическая месса. Он даже цитировал из нее целые куски, прекрасно зная, что Ребус ничего не поймет. «Но ведь в твое время в школах еще преподавали латынь, не так ли?» – спросил однажды Лири. «В частных школах, возможно, и преподавали, – ответил ему Ребус. – Но там, где я учился, больше налегали на слесарное и столярное рукомесло». – «Вот как! Из вас, значит, делали служителей культа под названием «тяжелая индустрия»?!» – воскликнул Лири и рассмеялся своим особенным смехом, шедшим, казалось, из самой груди. Его смех, его манера прищелкивать языком каждый раз, когда Ребусу удавалось сказать что‑нибудь особенно глупое, и преувеличенно громкое кряхтение, раздававшееся всякий раз, когда наступал его черед идти к холодильнику, – вот что осталось в памяти Ребуса от старого друга, и он знал, что еще долго будет помнить эти звуки.
– Ах, Конор, Конор… – негромко проговорил Ребус и ниже наклонил голову, чтобы прохожие не заметили слез, навернувшихся ему на глаза.
– Рад слышать тебя, Шивон, – сказал Фермер Уотсон, когда она позвонила ему домой. – Как дела?
– Все в порядке, сэр, спасибо. А как у вас?
– Какие у меня могут быть дела? Я же на пенсии, или ты забыла?…
– Я помню, сэр, и хочу извиниться, что нарушила ваш покой. Дело в том, что я… я хотела попросить вас об одном одолжении… – Шивон прикусила язык: ее последняя фраза прозвучала совершенно по‑ребусовски, но Уотсон, казалось, ничего не заметил.
– Когда ты станешь немного постарше, Шивон, – сказал он, – ты поймешь, что человек может радоваться, когда кто‑то нарушает его покой… Ведь только тогда он может быть уверен, что его покой еще не стал вечным!… – И Фермер Уотсон громко рассмеялся, давая понять, что шутит, но в его голосе Шивон послышались невеселые нотки.
– Да, я знаю: очень важно, чтобы человек до конца оставался… – Она осеклась, сообразив, что говорит что‑то не то. – Я имела в виду активный образ жизни и все такое…
– Да, мне это уже говорили. – На этот раз смех Уотсона прозвучал еще более искусственно, чем раньше. – Интересно узнать, какое занятие ты мне предложишь?…
– Ну, я не знаю… – Шивон беспокойно заерзала на сиденье. К такому повороту беседы она была не готова, и Грант, внимательно наблюдавший за выражением ее лица, вопросительно поднял брови. Он сидел напротив нее в кресле, которое позаимствовал у Ребуса, но Шивон только сейчас заметила, что оно очень похоже на то, что стояло когда‑то в кабинете Уотсона.
– Может быть, гольф?… – предложила она, отмахнувшись от Гранта. |