Говорили о том, что несут деньги во вклады, что скоро обмен дензнаков…
– Понятно-понятно.
– Что понятно? – вскинулась Моралева.
Она смотрела на него, как дети на Деда Мороза, как будто ожидая, что вот сейчас он скажет, что все это шутки, проверка бдительности, неправда. Он промолчал.
– Вы же понимаете, что сберкасса практически в центре города. У нас сигнализация, очень людно, путей к отступлению практически нет, – она позволила себе улыбку. – Далеко ты убежишь с сумкой, полной денег!
– До Сокольников…
– Перестаньте. Ребячество.
– Допустим, ваша сберкасса в порядке. А не подумали ли вы, Елизавета Ивановна, ну вот чисто между прочим, что потенциальный грабитель, выяснив все тонкости, не вашу кассу брать будет, а более доступную? В глухом переулке, на окраине, в поселке где-нибудь. Ведь из-за вашей болтливости люди могут пострадать. Как вы, опытный руководитель, могли допустить подобное… головотяпство, что ли? Халатность?
– Ну я же не знала. Не думала ничего плохого. Просто приходилось к слову…
Ну что тут скажешь. Хотя…
– Послушайте, Елизавета, – все-таки решился Акимов, – как же это так, вы, такая умница, красавица поразительная, и связались… ну вот с ним, хотя бы.
Слезки как-то моментально втянулись, и снова заблестели сухие, бешеные вишневые глаза:
– А с кем мне связываться? Я фронтовичка, шкура эскадронная. Сто двадцать первый кавалерийский краснознаменный полк. Муж мой, командир эскадрона, под Гродно погиб… а теперь что тут. Вы со мной связались бы?
– Испугался бы, – искренне признался Сергей.
– А он нет. Он сильный, добрый. Принес огромный букет и сказал: «Это вам. Я растил его и думал о вас…»
Не выдержала она, расплакалась, а Акимов вроде бы уже решился потрепать ее по… ну, хотя бы по руке, но так и не посмел. Сбежал.
* * *
Сначала в ноздри ударил едкий, до одури отвратный запах, зато плотная чернота посерела, затем запрыгали перед веками какие-то яркие шары, свет забрезжил. С трудом, но все-таки открылись глаза.
– О, гля, очухался. Слушай, фартовый ты, Колька, – Яшка Анчутка, собственной персоной, убрал из-под его носа вонючую вату.
– Ну что, как, контуженый? – бросил через плечо Пельмень. Он кипятил на керосинке чайник. – Как сам?
Колька решился и сел. Подташнивало. Ощупал голову, убедился, что ее хотя и тянет мать сыра-земля, уши-глаза на месте. Разве что было такое ощущение, что плотно завернули в толстое одеяло, как будто звуки доходили медленно: сначала губы шевелились у Яшки, потом уже было слышно, как он приговаривает:
– Ну ты врезал, Колька, я уж думал – война опять. Что ж ты сунулся сюда, не знаешь, что мин полно? Это хорошо еще, что под горочку катил, проволоку-то дернул, а рвануло чуть поодаль, сзади.
– Хорошо, что мы дома были, – пробурчал Пельмень, – а то дуба дал бы на морозе – и всего делов.
– А дома – это где? – спросил хрипло Колька. Ворочая глазами – кто бы сказал, что глазницы могут скрипеть, как петли несмазанные? – осмотрелся.
Судя по сумраку, кирпичным стенам и заметной сыринке, ощущаемой в воздухе, находились они в подвале дома. Просторный, добротный подвал, и потолок достаточно высокий. Пол земляной, но чистый, хорошо утоптанный. Хорошая печь-«буржуйка» с трубой, выведенной в продух в стене. Деревянный выскобленный стол, табуретки, топчан добротный, приземистый, на нем скрутка – спальные мешки, похоже. Полки по стенам – консервы, жестянки. |