Париж Луи-Филиппа,[47] Гизо[48] и де Токвилля,[49] так же как и Лондон Роберта Пиля,[50] Маколея[51] и Джона Стюарта Милля[52] являли собой лишь разновидность царства верхушки bourgeoisie[53] и ощущали внутреннее родство с Бостоном Тикнора, Прескота и Мотли. Даже такой типичный брюзга, как Карлейль,[54] который ставил под сомнение замечательные качества среднего класса, нет-нет да признавая себя человеком эксцентрических взглядов, нашел друзей и союзников в Бостоне, не говоря уже о Конкорде. Упомянутая система завоевала сердца: даже в Германии были не прочь ее опробовать, а в Италии лелеяли о ней мечту. Правление среднего класса, каким оно утвердилось в Англии, выступало идеалом человеческого прогресса.
Даже исступленная реакция, последовавшая за 1848 годом, и возвращение Европы в состояние войны не пошатнули веру в истинность этого положения. Никто, кроме Карла Маркса, не прозревал коренной перемены. Что говорило о ней? В мире добывалось шестьдесят, если не семьдесят миллионов тонн угля и потреблялось до миллиона лошадиных сил паровой энергии, и это уже давало себя знать. Тем не менее весь предшествующий опыт человечества со дня его возникновения, все божественные откровения — сиречь творимая человеком наука, словно сговорились ввести в обман и заблуждение двенадцатилетнего мальчика, полагавшего непреложным, что его представления о мире, считавшиеся единственно правильными, и впредь будут считаться единственно правильными.
С Маунт-Вернон-стрит проблема жизни выглядела столь же просто, как и традиционно. В политике не существовало никаких трудностей — здесь верным ориентиром был нравственный закон. Совершенствование общественного устройства тоже было делом верным, потому что сама человеческая природа содействовала добру и для его торжества нуждалась всего в трех орудиях: всеобщем избирательном праве, школах для всех и прессе. Благословенно воспитание! Дайте человеку истинное знание подлинных фактов, и он достигнет совершенства!
Когда бы бездны золота и силы
Не ужасам войны — разора и беды,
А воспитанью разума служили,
Нам в арсеналах не было б нужды.[55]
И ничто так не рассеивало все сомнения, как душевное равновесие унитарианских пастырей. По неизменной безупречности образа жизни и репутации, нравственной и интеллектуальной, те два десятка священников-унитариев, которым были вверены бостонское общество и Гарвардский университет, не знали себе равных. Они во всеуслышание заявляли, причем ставили себе это в заслугу, что не требуют исповедания каких-либо догматов, а лишь учат, или пытаются учить, как жить добродетельной, полезной, бескорыстной жизнью, чего, по их мнению, было достаточно для спасения души. Трудности? Ими, считали они, можно пренебречь. Сомнения? Пустая трата мысли. Ничего не нужно решать. Бостон уже разрешил все проблемы миропорядка, а если еще что-то окончательно не решил, то предложил и осуществил лучшие из возможных решений. А посему никаких проблем более не существовало: они себя исчерпали.
Впоследствии, когда Генри Адамс стал взрослым, многие обстоятельства его юности вызывали у него недоумение, и более всех остальных — утрата религиозности. Мальчиком он посещал церковь дважды каждое воскресенье, читал Библию, учил наизусть духовные стихи, исповедовал своего рода деизм, произносил молитвы, исполнял положенные обряды, но ни у него, ни у его сестер и братьев не было подлинного религиозного чувства. Даже необременительные установления унитарианской церкви были им в тягость, и они при первой же возможности прекратили их выполнять, а потом перестали посещать и церковь. |