Изменить размер шрифта - +
Согласно этой теории, насколько он мог судить, любая часть пространства наполнена молекулами газа, которые, двигаясь по прямой со скоростью до мили в секунду, попеременно сталкиваются друг с другом до 17. 750. 000 раз в секунду. Вся материя — если только он правильно понимал — распадалась до этого предела, и единственное, в чем разнились мнения ученых, — это возможно ли расщепить атом до такого состояния, когда он целиком превратится в движение.

Таким образом, — если он не ошибался в своем понимании движения (что вполне могло быть) — научный синтез, обычно именуемый единством, был не что иное, как научный анализ, обычно именуемый множественностью. Оба сливались в одно, все формы бытия оказывались сменными фазами движения. Допустим, мир есть океан сталкивающихся друг с другом атомов, последняя надежда человечества. Что же будет, если человек выпустит из рук свой лот и уронит его в эту бездну? Полностью отказаться от единства? Что оно есть — единство? Зачем человеку нужно его утверждать?

Вместо ответа все только разводили руками. Наука, по-видимому, удовлетворялась сочетанием слов «всеобщий синтез», которое ее вполне устраивало, но в делах человеческих означало хаос. Собственно говоря, все были бы только рады поставить точку, не задаваясь больше этим вопросом, но анархист, вооруженный бомбой, требовал найти решение — с бомбой шутки плохи. Ставить точку было нельзя — нельзя, даже при всем удовольствии, какое доставляла чудо-картина идеального газа, где мириады атомов, словно автомобили в Париже, сталкивались по семнадцать миллионов раз в секунду. Наука сама завела себя на край бездны, и ее усилия не свалиться вниз были столь же жалкими, как попытки через нее перепрыгнуть, а старый невежда не чувствовал ни малейшего побуждения утруждать себя поисками выхода. Он понимал: единственный выход, какой ему оставался, был в vis a tergo, обычно называемой словом «смерть». Он вновь принялся за своего Декарта, углублялся в Юма и Беркли, с трудом продирался сквозь Канта, подолгу задумывался над Гегелем, Шопенгауэром, Гартманом,[747] чтобы потом успокоить сердце любимыми греками — все с той же целью: выяснить, что же такое единство и что случится, если человек отвергнет его.

Единство, по всей очевидности, никем и не отвергалось. Напротив, все философы, как разумные, так и безумные, утверждали его без всяких сомнений. Даже анархисты в своих крайних суждениях не отказывались признавать два начала — добро и зло, свет и тьму, — составляющих единство. Даже пессимизм, каким бы черным его ни изображали, довольствовался тем, что вместил весь противоречивый мир в человеческое сознание как единую волю и трактовал его как «представление». Метафизика неизменно повторяла, что мир есть единое сознание, а сознание — единый мир, и философы согласились, что, как в кинетической теории газов, мир можно рассматривать как движение духовного начала и поэтому как единство. Мир можно познать лишь через собственное «я», а это уже была психология.

Из всех форм пессимизма наименее привлекательна для историка онтологическая. Из всех исследований менее всего он хотел бы заниматься изучением собственной души. Ничто не оборачивалось такой мучительной трагедией, как выворачивание себя наизнанку, тем более что в этом деле как сказал Мефистофель о Маргарите[748] — он не был бы первым. Чуть ли не все величайшие умы, какие знает история, подвергали себя интроспекции, и те, кто по толстокожести вынесли эту пытку, не сообщили миру ничего такого, что повлияло бы на других. Поколение Адамса не составило здесь исключения. Уже с 1870 года его друзья десятками пали жертвами этого поветрия. За двадцать пять лет накопилась целая библиотека подобных исследований. Гарвардский университет стал их центром, Франция открывала для них клиники, Англия — специальные журналы.

Быстрый переход