Изменить размер шрифта - +
В этой книге только один параграф касается историка — тот, в котором Геккель, понизив голос почти до религиозного шепота, не без усилия над собой возвещает, что «подлинная сущность субстанции казалась ему все более и более чудесной и загадочной, по мере того как он все глубже постигал ее атрибуты — материю и энергию — и постепенно узнавал их бесчисленные проявления и их эволюцию». Поскольку Геккель, очевидно, все же пустился в путешествие по множественности, куда Пирсон запретил вход англичанам, он, несомненно, должен быть надежным лоцманом, по крайней мере на пути к подлинной «сущности субстанции», выраженной в ее атрибутах — материи и энергии; но Эрнст Мах пошел еще дальше: он вовсе отказался от материи, признавая только два процесса в природе — перемену места и взаимозаменяемость форм. Иными словами, материя есть движение, движение есть материя — ОНО движется.

Историку не было нужды вникать в научные идеи этих величайших умов; он лишь стремился понять соотношение их идей с теми, какие исповедовали их деды, и теми, какие должны родиться у их внуков, — общее направление. Он уже давно, вместе с Геккелем, достиг пределов противоречия, и Эрнст Мах не внес и толику разнообразия в положение о единстве противоположностей, но оба, по-видимому, соглашались с Карлом Пирсоном, что вселенная есть нечто сверхчувственное, а следовательно, непознаваема.

С глубоким вздохом облегчения наш путник вернулся во Францию. Здесь он чувствовал себя на твердой почве. Французы, исключая Рабле и Монтеня, никогда не проповедовали анархию — разве только как путь к порядку. В Париже хаос — даже порожденный гильотиной — всегда был единством. И дабы доказать это с математической точностью, высочайшим научным авторитетом Франции был признан господин Пуанкаре,[769] член Французской академии наук, который в 1902 году опубликовал сравнительно небольшую книжицу под названием «La Science et l'Hypothese»,[770] обещавшую быть более или менее удобочитаемой. Доверившись ее внешнему виду, Адамс покорно ее приобрел и тут же с жадностью проглотил, не поняв целиком ни единой страницы, но схватив общий смысл нескольких предложений, потрясших его до самых глубин невежественного ума, ибо они, насколько он мог судить, свидетельствовали, что и господина Пуанкаре занимают те же исторические вехи, которые и самого Адамса либо вели к желаемой цели, либо от нее уводили. «Мы вынуждены поступать так, — заявляет Пуанкаре, — как если бы простой закон при прочих равных условиях имел большую вероятность сравнительно со сложным законом.

Полвека назад человечество было убеждено, что природа любит простоту. С тех пор она то и дело нас опровергала. Ныне мы уже не приписываем такой тенденции природе и сохраняем от этой тенденции лишь то, что необходимо, чтобы наука не отклонялась от своего пути».

Наконец-то Адамс почувствовал под ногами твердую почву! История и математика сошлись. Прояви Пуанкаре вкус к анархии, его свидетельство имело бы меньше веса, но он, видимо, был единственным крупным ученым, в душе которого царили те же чувства, что и у историка: он понимал необходимость единства для вселенной.

«В итоге, — писал он, — произошло приближение к единству; правда, движение было не таким быстрым, как этого ожидали пятьдесят лет назад; самые его пути не всегда совпадали с ожидаемыми; но в конце концов приобретения оказались весьма значительными».

Подобное заявление казалось нашему невежественному путешественнику самым ясным и убедительным свидетельством прогресса, какие он до сих пор слышал. Однако он тут же наткнулся на другое высказывание, показавшееся ему совершенно несовместимым с первым:

«Нет сомнения, что, если бы наши методы исследования становились все более и более глубокими, мы открывали бы простое под сложным, потом сложное под простым, потом опять простое под сложным и так далее, причем предвидеть конечную стадию нам никогда не будет дано».

Быстрый переход