Было уже совсем темно, почти уже ночь, когда поезд метро принес нас наконец в Ричмонд. Если бы кто в Москве стал мне рассказывать, сколь велик Лондон, я бы не понял его. Что ж, и Москва громадна, и Ленинград, к примеру, немал. Ричмонд — это на карте Большого Лондона было где-то едва не в сердцевине города, а поезд нес нас к нему и нес… В Ричмонде мы жили. На тихой кривоколенной улочке Вайнярд, в двенадцати-тринадцати минутах ходьбы от станции, наискосок от расположенной в угловом доме прачечной, приторговывавшей еще и газетами и, кажется, работавшей круглые сутки.
Выйдя к прачечной, я вспомнил, что мне нужно позвонить в Париж. Я вспомнил об этом, потому что здесь, около прачечной, метрах в пятнадцати от нее стояла выкрашенная в карминный цвет, ячеисто-стеклянная будка таксофона. Уезжая, Том с Роуз разрешили вовсю пользоваться своим телефоном, обучили обращению с автоответчиком, какую кнопку нажать, чтобы не стерлось записанное на пленку, какую потом и еще потом… но каждый звонок — это пенс к пенсу, вот тебе и фунт, и десять, и я решил: понадобится звонить — позвоню из таксофона. А к домашнему телефону Тома и Роуз не будем и прикасаться. Надо отметить, так наше приключение приобретало даже некую дополнительную авантюрную краску: совсем одни, совсем отъединены от всего мира, только океанская гладь вокруг…
В Париж мне нужно было звонить из-за денег. Что-то не так сработало в замечательном, отлаженном подобно часам — на наш, советский взгляд финансово-банковском механизме капиталистического мира, английские банки отказались оплатить присланный мне из Франции чек — гонорар за выходящую там книгу, — и чек пришлось отослать обратно. Бирмингемский мой друг ссудил меня полной суммой причитающихся мне от издательства денег под словесное обещание издательства перевести эти деньги уже на его счет, но перед своим отъездом в отпуск никаких денег он в Бирмингеме не получил, и я теперь волновался, не окажусь ли вдруг несостоятельным должником.
— Подождите, не уходите, — попросил я жену с сыном постоять около будки. Хотелось, проведя вместе день, вместе и войти в дом — чтобы этот первый по-настоящему день самостоятельного плавания так вместе и был закончен.
Они остались снаружи, а я зашел в будку, выложил на металлическую полочку необходимые монеты и набрал номер в Париже.
— Да! Добрый вечер! — отозвалась там, на другом берегу Инглиш-ченнел, Ла-Манша, по-французски, моя редакторша. Когда-то она была москвичкой, в Москве родилась и выросла, но давно уже переменила столицу русского языка на столицу языка иного. Я назвался, и она, не дав мне сказать ни слова о том, ради чего я звонил, спросила, в середине своего вопроса будто запнувшись:
— Ну… вы знаете?
— О чем? — понимая по ее тону, что она сообщит мне сейчас что-то в высшей степени неприятное о моих деньгах, ответно спросил я.
— В Москве переворот. Горбачев арестован. На улицах танки. Целый день сегодня радио об этом только и говорит.
Я онемел. Я понял ее — но не поверил. То есть я и поверил, потому что она, конечно же, не могла шутить подобным, но, и поверивши, поверить все равно было невозможно.
— Не может быть, — проговорил я в конце концов соответствующее своему состоянию.
— Да нет, все так, — сказала моя собеседница. — И Рейтер передало, и «Свобода» об этом только и говорит. Горбачев под арестом, введено чрезвычайное положение, создан комитет спасения, Янаев там, Пуго, Павлов, ну, в общем, все.
Я отнес трубку от уха, открыл дверь будки и выступил из нее наружу.
— В Москве переворот, Горбачев арестован, — сказал я.
Жена с сыном говорили мне потом, что я произнес это таким голосом, что, не разобрав из-за разделявшего нас расстояния слов, они испугались уже одной этой моей интонации. |