У нас в России, отметили мы, впервые сравнивая наши и английские парки, уж если парк — то это прежде всего деревья…
Мы все же нашли себе уединенное, тихое место в тени, устроились на траве и включили наш походный, взятый с собой в поездку «на всякий случай» портативный, размером с записную книжку, коротковолновый радиоприемник. Вот он и настал, этот «всякий случай».
Радио «Свобода» передавало интервью с Коротичем из Америки. У Коротича был билет на девятнадцатое, но он сдал его, потому что уже утром ему позвонило несколько человек — и все сказали, что сразу по возвращении он будет арестован. Интервьюерша задавала по телефону вопросы, и Коротич своим знакомым по многочисленным выступлениям в родном, советском теле- и радиоэфире ласковым, как бы «домашним» голосом с мягким, доверительным придыханием отвечал ей — скороговорчато, ясно, внятно: об этих шести годах перестройки, о постоянном сопротивлении ей партаппарата, о том, что происшедшее, видимо, было неизбежно… Впрочем, все это теперь казалось не очень существенным. Существенны были его слова об аресте. Он мог опасаться ареста — несомненно. Раз чрезвычайное положение, то изоляция неудобных новому руководству людей обязательна, и где гарантия, что, изолировав тебя на десять или, скажем, сто дней, не изолируют на всю оставшуюся жизнь, если вообще, случайно или не очень случайно, не отнимут ее?
Коротич закончил, снова пошли телефонные сообщения из Москвы, и были они одно другого хуже. Объявляется комендантский час, говорил репортер, кругом в центре танки, Белый дом — то, похожее на корабль здание Совета министров России — готовится к обороне: защитникам раздаются автоматы с боевыми патронами…
Мы просидели в Грин-парке, слушая «Свободу», часа четыре. Как сели, так и сидели, не вставая. И, слушая идущие из Москвы вести, в какой-то миг — кожей, селезенкой, всем своим существом — вдруг ощутили, что казавшаяся вчера, сегодня утром, да вот до нынешнего часа угроза утраты родной земли совершенно реальна, она действительно нависла над нами, и, может статься, настала пора всерьез подумать о возвращении. Вернее, так: о невозвращении.
— Почему мы не улетели семнадцатого! — сказала жена. — Были бы там — и все, никаких проблем, все просто.
Я согласился с ней. Я чувствовал абсолютно то же. Когда судьба все решает за тебя, остается только роптать на нее, но когда тебе самому нужно выбрать, полезть ли в горящий дом или остаться снаружи, раз уж так вышло, что волею случая ты оказался вне его стен, когда ты перед таким выбором — возропчешь на судьбу уже совсем за иное: почему она не распорядилась твоей жизнью помимо твоей воли…
— А помните того парня из магазина? — спросил сын.
Да, мы его, конечно же, помнили. Как было не помнить.
— Вот он, наверно, радуется, что уехал!
Пожалуй, тот парень, действительно, только радовался.
Дело было два дня назад, в воскресенье. Мы ехали автобусом, сошли, погуляли пешком, снова сели, в другой автобус, и какое-то время спустя опять сошли, не очень представляя, где находимся, двинулись вдоль улицы, пытаясь сориентироваться по карте, и вдруг увидели работающий магазин. Из тех, которые у нас называют «промтоварными». Работающий в воскресенье «промтоварный» магазин — это было что-то невероятное, подобное фазану в подмосковном лесу, раритетное, ожившее третьичное ископаемое, — и мы вошли. Магазин был как магазин: зонты, платки, чемоданы, магнитофоны, синтезаторы, одежда, галантерея — с какой это такой стати он работал в воскресенье?
— Что, желаете что-то купить? Нуждаетесь в совете? — на чистейшем, великолепнейшем русском языке, с учтивою, вежливой улыбкой обратился к нам продавец — молодой, лет двадцати трех парень, по всему своему виду англичанистее любого англичанина приказчичьей породы: обычно продавцы были одеты довольно небрежно и недорого, он же блистал великолепной белой рубашкой самого модного покроя, и самого модного покроя были черные, тонкой дорогой материи летние брюки. |