Изменить размер шрифта - +

То, о чем говорили последние полгода — невсерьез, допуская такую возможность скорее лишь гипотетически, чем реально, как о чем-то подобном теме загробной жизни или существовании жизни на Марсе, — это свершилось. Чили, Аргентина, Пиночет, Югославия… но где невозможно что-то схожее, так это у нас. Мы не Латинская Америка, у нас это точно невозможно!..

Оказывается, возможно. А если танки на улицах — значит, обязательно кровь, если чрезвычайное положение — значит, непременно случайно или неслучайно застреленные… и если это свершилось вопреки всякому здравому смыслу, вопреки всем надеждам, значит, опять туда, назад, в отжитое, казалось, уже навсегда, навечно, невосстановимо. Боже милостивый, Боже милосердный, нет, невозможно больше туда, назад, нет сил, жили в нем — и жили, приспособились, приноровились, даже научились дышать полной грудью, но начинать ту, прежнюю жизнь заново — невозможно, нет сил, грудная клетка больше не выдержит…

— Так что же делать? — спросил я свою редакторшу в Париже. Ближе ее, находившейся за несколько сот километров, никого у нас не было, не с кем больше было посоветоваться, некому открыться в своем ошеломлении.

— Ну, если просить политическое убежище, то это просто пойти в первый полицейский участок. И заявить там.

Решившая без малого двадцать лет назад свою судьбу почти подобным образом, прожившая годы и годы в полном отвержении, утратив, может быть, даже надежду вновь ходить по родной земле, она видела ситуацию со своей стороны, я вроде как попросил совета — и она без проволочек отозвалась им.

— Нет, какое политическое убежище, — пробормотал я.

— Но возвращаться сейчас в Москву — это, конечно, неразумно, — сказал мне Париж. — Тем более, раз вы всей семьей… А об эмиграции вы что, никогда не думали?

Мне стало как бы стыдно в этот момент. Не то что никогда не думал, а наоборот, если о чем и думал, то только о том, чтобы выжить в родной стране, только в ней, и нигде больше… и не странно ли это: жить — выживая, жить через силу?

— Тогда вам нужно задержаться как можно надольше, — сказала моя собеседница с той стороны Инглиш-ченнел, Ла-Манша по-французски, выслушав мой ответ. — На сколько у вас виза? На полгода? Ну вот, полгода, по крайней мере, у вас есть.

Мы едва успели переговорить с ней о моей денежной проблеме: монет на полочке почти не осталось — все съел предыдущий, незапланированный разговор. Впрочем, проблема сохраняла свой прежний, недельной давности вид: бухгалтерша издательства почему-то не выходила на работу, и выяснить ничего не представлялось возможным. Социалистическое знание капиталистической действительности, основанное на убеждении, что «там» все работает как часы, явно расходилось с практикой этой действительности.

— Какой переворот? Не может быть! Она что-нибудь путает! — бросились ко мне жена с сыном, когда я вышел из будки.

Дома, едва переступив порог, мы оказались перед телевизором.

Не знаю, какие это были новости. Может быть, какие-нибудь «одиннадцатичасовые». В них не было никаких других новостей, кроме новостей из Советского Союза. Стояли, страшно выставив над толпой хоботы пушек, бронированные чудовища танков на набережной около похожего на корабль здания Совета министров России, сменяли один другой кадры хроники прежних дней: вот Горбачев с Лукьяновым, вот с Павловым, вот выступает на Верховном Совете министр обороны Язов. И, накладываясь на все эти картинки, — голос английского комментатора: создание государственного комитета по чрезвычайному положению, обращение государственного комитета по чрезвычайному положению к советскому народу, местоположение президента Горбачева неизвестно, президент Ельцин признал действия лиц, вошедших в ГКЧП, незаконными и призвал народ к гражданскому неповиновению…

 

* * *

Наутро, поднявшись, мы до полудня не могли выйти из дома.

Быстрый переход