|
В самых невинных разговорах таились ловушки; родители понимали мои слова по-своему и приписывали мне мысли, не имеющие ничего общего с тем, что я на самом деле думала. Я всегда пыталась бороться против ига языка; теперь я часто вспоминала фразу Барреса: «К чему слова, эти грубые уточнения, которые только усугубляют наши трудности?» Едва лишь я открывала рот, как становилась уязвима, и меня снова загоняли в мир, из которого я выбиралась столько лет подряд, — мир, где все имеет строго определенное название, место, назначение, где любовь и ненависть, добро и зло так же четко разграничены, как белое и черное, где все заранее известно, разложено по полочкам, классифицировано, растолковано, где всему вынесен окончательный приговор, мир четких граней, залитый нещадным светом, ни в чем не оставляющим ни малейшей тени сомнения. Я предпочитала хранить молчание. Но мои родители никак не могли к этому привыкнуть, они считали меня неблагодарной. Это меня огорчало: сердце мое было вовсе не таким черствым, как думал отец; вечерами, лежа в постели, я плакала; несколько раз я даже разрыдалась у них на глазах; это их шокировало, и они пуще прежнего стали упрекать меня в неблагодарности. Я подумала было действовать иначе: отвечать миролюбиво — попросту лгать. Но все во мне воспротивилось: это значило предать самое себя. Я решила «говорить правду, но коротко, без комментариев», — так мне не придется ни искажать мои мысли, ни раскрывать их. Это было не вполне удачным решением, поскольку тоже вызывало возмущение моих родителей, не удовлетворяя их любопытства. На самом деле выхода не существовало, я была загнана в угол; родители не переносили ни моих слов, ни молчания; любые мои объяснения — когда я все же решалась что-то пояснить — ошеломляли их. «Ты смотришь на жизнь со стороны, жизнь не так сложна, как тебе кажется», — говорила мать. Но если я замыкалась в себе, отец, сокрушаясь, говорил, что я себя засушила, превратилась в один голый мозг. Родители задумали отправить меня за границу; они стали спрашивать советов у кого только можно, совсем потеряли голову. Я старалась заковать себя в броню; уговаривала себя не бояться порицаний, насмешек, непонимания: так ли уж важно, какого мнения обо мне окружающие и на чем основано их мнение? Когда мне удавалось проникнуться безразличием, я могла смеяться без особого желания и соглашаться со всем, что вокруг меня говорили. Но в такие минуты я чувствовала себя точно отрезанной от остальных; я смотрела в зеркало на ту, которую видели окружающие: это была не я; меня там не было; меня не было нигде; как мне найти себя? Я заблудилась. «Жить — значит лгать», — думала я в унынии. Вообще-то я ничего не имела против лжи, но постоянно придумывать себе маски оказалось крайне утомительно. Порой мне казалось, что силы вот-вот оставят меня и я смирюсь с необходимостью стать как все.
Эта мысль тем более пугала меня, что я стала платить им той же враждебностью, которую они проявляли ко мне. Прежде, давая себе обещание не быть похожей на них, я испытывала к ним жалость, а не злобу; теперь они ненавидели во мне то, что отличало меня от них и что имело для меня наибольшую ценность, — и мое сострадание сменилось злостью. Как они были уверены в своей правоте! Они не признавали никаких перемен, никаких противоречий, они отрицали существование проблем. Чтобы постичь мир и обрести самое себя, мне нужно было защитить себя от них.
Для меня было полной неожиданностью, когда я, полагая, что иду к победе, вдруг обнаружила, что вступила в борьбу; это был шок, от которого я долго не могла оправиться; только литература помогла мне воспрянуть. «Семья, я тебя ненавижу! Ненавижу твой замкнутый мирок, плотно закрытые двери». Проклятие Меналька убеждало меня в том, что, томясь в домашних стенах, я служу правому делу. Начав читать Барреса, я узнала, что «свободный человек» неизбежно вызывает ненависть «варваров» и его первейший долг — давать им отпор. |