Изменить размер шрифта - +
К его возвращению я уже успокоилась. Лицо Жака переменилось, в словах вновь появилась заботливая нежность. «Знаешь, это большая редкость — такая дружба, как наша», — сказал он. Вместе со мной он спустился по бульвару Рас-пай, и мы долго стояли перед витриной, в которой была выставлена белая картина Фудзиты. На следующий день он уезжал в Шаговиллен, где должен был провести три недели. Я с облегчением думала о том, что все это время мягкость теперешних сумерек будет моим последним воспоминанием.

Однако волнение в моей душе не улеглось, я уже сама себя не понимала. Временами Жак был для меня всем, в другие минуты — абсолютно ничем. Я с удивлением обнаруживала в себе «порой ненависть к нему». Я спрашивала себя: «Почему только в состоянии ожидания, сожаления, сострадания я испытываю сильные порывы нежности?» Мысль о взаимной любви приводила меня в оцепенение. Если моя потребность в нем утихала, я чувствовала себя обедневшей; но я записала в дневнике: «Мне нужен он, а не видеть его». Вместо того чтобы воодушевлять меня, как в прошлом году, наши разговоры отбирали у меня силы. Я предпочитала думать о нем на расстоянии, чем оказаться с ним лицом к лицу.

Спустя три недели после его отъезда, переходя площадь Сорбонны, я увидела перед террасой «Ар-кура» его автомобиль. Вот те раз! Я знала, что не являюсь частью его жизни: мы говорили об этом намеками, я оставалась в стороне. Но мне хотелось думать, что во время наших бесед он был самым что ни на есть настоящим; эта маленькая машина у края тротуара свидетельствовала об обратном. В эту минуту, в каждую минуту Жак существовал во плоти, существовал для других, но не для меня; какое место в толще дней и месяцев занимали наши робкие встречи? Однажды вечером он явился к нам домой; он был очень мил, но я почувствовала страшное разочарование. Почему? Я все хуже и хуже это понимала. Его мать и сестра были в Париже, я не виделась с ним наедине. Мне казалось, мы играем в прятки, и, возможно, кончится все гем, что мы друг друга так и не найдем. Любила я его или нет? А он меня? Моя мать передала мне, каким-то неопределенным тоном, его слова, сказанные своей матери: «Симона очень красивая; жаль только, что тетя Франсуаза так плохо ее одевает». Критика меня не касалась — я усвоила только, что я сама ему нравлюсь. Ему исполнилось всего лишь девятнадцать, он должен был заканчивать учебу, идти на военную службу; понятно, что он говорил о женитьбе какими-то туманными намеками; эта сдержанность не умаляла теплоты его приемов, его улыбок и рукопожатий. Он написал мне: «Какое это имеет к тебе отношение?» В тот год со стороны тети Жермены и Титит мне почудилось что-то вроде сообщничества: похоже, его семья, как и моя, считала нас уже готовыми женихом и невестой. Но он-то сам что думал? Порой у него был такой безразличный вид! В конце ноября мы обедали в ресторане с его и моими родителями. Он много говорил, шутил; его присутствие слишком хорошо маскировало его отсутствие; я потерялась в этом маскараде. Полночи я проплакала.

Несколькими днями позже я впервые в жизни увидела смерть: мой дядя Гастон внезапно скончался от непроходимости кишечника. Агония длилась всю ночь. Тетя Маргерит держала его за руку, говорила ему какие-то слова, но он не слышал. У изголовья находились его дети, мои родители, сестра и я. Он хрипел и исторгал из себя что-то черное. Когда он перестал дышать, у него отвисла челюсть, и ему повязали вокруг головы подбородочный ремень. Мой отец, которого я никогда не видела плачущим, рыдал. Сила моего отчаяния удивила всех и меня самое. Я любила своего дядю, любила вспоминать, как в Мериньяке, рано поутру, мы ходили на охоту; любила свою кузину Жанну, и мне страшно было думать, что она сирота. Но ни скорбью, ни сочувствием нельзя было объяснить ураган, пронесшийся у меня в душе за эти два дня: я не могла забыть тот отсутствующий взгляд, который мой дядя бросил на свою жену прямо перед смертью и в котором непоправимое уже совершилось.

Быстрый переход