|
Он происходил из еврейской семьи, одной из тех, которые вынуждены были, из-за преследований, покинуть Испанию четыре века назад; родился он в Константинополе, учился в Берлине. Рано полысевший, круглоголовый и круглолицый, он говорил о своей «нежной чертовке» в романтическом духе, но не был чужд иронии и казался мне ужасно симпатичным. Стефа восхищалась тем, что, не имея ни су в кармане, он как-то ухитрялся заниматься живописью, и разделяла все его идеи; оба были убежденными интернационалистами, пацифистами и даже, на утопический лад, революционерами. Стефа не решалась на замужество только потому, что дорожила своей свободой.
Я познакомила их с сестрой, которую они тотчас же приняли, и с моими друзьями. Прадель сломал ногу; он прихрамывал, когда я встретилась с ним в начале октября на террасе Люксембургского сада. Стефе он показался слишком правильным, она же огорошила его своей говорливостью. С Лизой она нашла общий язык быстрее. Та жила теперь в женском студенческом общежитии, выходившем окнами на Малый Люксембург. Уроки давали ей скудные средства к существованию. Она готовилась к экзаменам на сертификат по естественным наукам и писала дипломную работу о Мене де Биране; из-за хрупкого здоровья она и не помышляла о степени агреже. «Бедные мои мозги! — говорила она, обхватывая руками свою маленькую, коротко стриженную головку. — Подумать только, я могу рассчитывать только на них! Я должна все брать из собственной головы! Это жестоко: в один прекрасный день она не выдержит». Она не питала интереса ни к Мену де Бирану, ни к философии, ни к себе самой: «Хотела бы я знать, что вам за удовольствие меня видеть» — говорила она мне с боязливой улыбкой. Но мне не было с ней скучно: она никогда не принимала слова за чистую монету и подозрительность часто делала ее проницательной.
Со Стефой мы много говорили о Зазе, которая все еще была в Лобардоне. По возвращении в Париж я послала ей «Нимфу с преданным сердцем» и некоторые другие книги. Мадам Мабий, рассказала Стефа, выйдя из себя, заявила: «Ненавижу интеллектуалов!» Заза начинала всерьез беспокоить ее: трудно будет заставить дочь вступить в брак по расчету. Мадам Мабий жалела, что позволила Зазе посещать Сорбонну; ей казалось, что дочерью нужно срочно заниматься, и она очень хотела оградить ее от моего влияния. Заза написала мне, что рассказала матери о нашем намерении играть в теннис и та воспротивилась: «Она заявила, что не приемлет эти сорбонновские нравы и что я не пойду ни на какой теннис, затеянный двадцатилетней студенточкой, да еще в обществе молодых людей, о которых она даже не знает, из каких они семей. Я говорю все как есть, потому что предпочитаю, чтобы вы имели представление о том образе мыслей, с которым я сталкиваюсь постоянно и который, впрочем, христианская идея послушания обязывает меня уважать. Но сегодня я зла до слез: вещи, которые я люблю, не любят друг друга, и под видом моральных принципов я выслушала то, что меня возмущает… Я иронически предложила подписать бумагу, в которой дам обязательство не выходить замуж ни за Праделя, ни за Клеро, ни за кого из их друзей, но маму это не успокоило». В следующем письме Заза сообщала, что, желая вынудить ее окончательно порвать с «этой Сорбонной», мать решила отправить ее на зиму в Берлин. Прежде именно так, писала Заза, местные семьи отправляли своих сыновей в Южную Америку, — дабы положить конец скандальной и обременительной связи.
Никогда еще я не посылала Зазе таких взволнованных писем, как в эти последние недели; никогда еще она не доверялась мне с такой откровенностью. Но потом, в середине октября, она вернулась в Париж и наши отношения осложнились. В разлуке она сообщала мне лишь о своих трудностях, о том, что ее возмущает, и я чувствовала в ней союзницу; на самом же деле ее позиция была двоякой: она, как и прежде, очень уважала и любила мать и оставалась тесно связанной со своим окружением. |