В гостиной стояло расстроенное фортепьяно, некоторые клавиши его молчали; мама открывала на пюпитре ноты «Великого Могола» или «Свадьбы Жанетты» и пела любимые дедушкины арии; мы вместе с ним подтягивали припевы.
После обеда в ясные вечера я уходила в парк; глядя на Млечный Путь, я вдыхала патетический запах магнолий и искала глазами падающие звезды. Потом с подсвечником в руке я поднималась к себе. В Мериньяке у меня была своя комната; она выходила во двор, на дровяной склад, прачечную и каретный сарай, в котором доживали свой век всеми забытые «виктория» и «берлина». Теснота комнаты меня восхищала: в ней помещались только кровать, комод и некое подобие сундука, на котором стояли тазик и кувшин с водой. Это была келья, будто специально созданная по моей мерке, как норка у папы под столом, куда я пряталась маленькая. Хотя присутствием сестры я никогда не тяготилась, уединение приводило меня в восторг. Когда на меня нападали приступы святости, я спала на голом полу. Но главное, прежде чем лечь, я подолгу стояла у окна, а иногда даже вставала среди ночи — чтобы услышать ровное дыхание природы. Я наклонялась и опускала руки в свежую листву лавровишневого дерева; в фонтане журчала, падая на позеленевшие камни, вода; порой корова била копытом в дверцу стойла; я угадывала запах соломы и сена. Монотонное и упрямое, как биение сердца, раздавалось стрекотание кузнечика. От бесконечности тишины, от бездонности неба казалось, будто вся земля вторит голосу во мне, который шепчет не переставая: «Я есть». Его живое тепло и ледяной огонь звезд над моей головой наполняли трепетом сердце. Там, вверху, был Бог, он на меня смотрел; меня ласкал ветерок, опьяняли запахи, и ощущение ликования в крови распахивало передо мной вечность.
Взрослые часто повторяли одну фразу: «Это неприлично». Что именно относилось к разряду неприличного, было не очень ясно. Поначалу я придавала этому смысл грубой непристойности. В «Каникулах» мадам де Сегюр один персонаж рассказывает о своем кошмаре: привидение, испачканные простыни. Эта история шокировала меня, как, впрочем, и моих родителей; неприличное я связала с низменными отправлениями организма. Впоследствии я узнала, что тело неприлично все целиком: его надобно прятать. Выставлять на всеобщее обозрение свое белье или кожу — кроме некоторых, вполне определенных, мест — являлось нарушением приличий. Кое-какие детали туалета, некоторые позы были столь же непристойны, как и бесстыдная демонстрация тела. Все эти запреты касались главным образом женщин. Дама «комильфо» не должна была чрезмерно обнажать грудь, носить короткие юбки, красить или стричь волосы, пользоваться косметикой, сидеть развалясь на диване, целовать мужа в метро; если она отступала от вышеперечисленных правил, это называлось «дурной тон». Нарушение приличий еще не являлось грехом, но заслуживало большего порицания, чем смешной вид или нелепое поведение. Мы с сестрой чувствовали, что за внешней безобидностью кроется нечто важное, и, ограждая себя от этой тайны, спешили поднять ее на смех. В Люксембургском саду, проходя мимо влюбленных парочек, мы подталкивали друг друга локтем. «Неприличное» связывалось в моем сознании, хотя и довольно смутно, с другой загадкой: запрещенными книгами. Иногда, прежде чем дать мне какой-нибудь роман, мама скрепляла вместе несколько страниц; так, например, в «Войне миров» Уэллса оказалась запретной целая глава. Я никогда не заглядывала в эти страницы, но часто спрашивала себя, в чем там может быть дело. Это казалось странным. Взрослые говорили в моем присутствии совершенно свободно; я беспрепятственно ходила везде, где хотела; и все же за этой кажущейся прозрачностью что-то скрывалось. Но что? где? Я тщетно искала тайную область, которую ничто от меня не заслоняло, но которая оставалась невидимой.
Однажды, занимаясь за папиным столом, я увидела на расстоянии вытянутой руки книгу в желтом переплете. |