Изменить размер шрифта - +

— Я, батенька мой, — отвечал старик, — называюсь Иван Николаевич. Отец мой был купец, трактирщик. — впрочем, он давно уже умер, а имение наше все пошло с молотка, вот, может быть, знаете теперь гостиницу «Москву», что на углу Невского и Владимирской, это отец мой держал прежде: он и открывал это заведение (тут, я помню, лет тридцать назад не гостиница была, а небольшая харчевня); да, кроме того, у него был еще хороший трактир на Гороховой улице. Отец мой сначала не захотел меня приспосабливать по своей части, а по одиннадцатому году отдал в мальчики на Перинную линию, и я там прожил всего семнадцать лет: пять лет мальчиком, а потом — приказчиком. Потом я связался с кое-какими приятелями, тоже купеческими сынками, стал с ними кутить, играть и с места свернулся. Отец сперва было повел меня строго, несмотря на то, что мне было двадцать семь-восемь лет, он отдавал меня к своим знакомым трактирщикам в половые или на кухню, да разве мог я в этой должности исправиться, я только больше приучался к пьянству, наконец отец отослал меня на Валаам: думал, что там пост и работа меня исправят — не тут-то было, я как оттуда вернулся, так еще больше стал пьянствовать, в это время отец помер, а я стал опускаться все ниже и ниже, попал пьяненький под административное распоряжение, выслали меня на три года в провинцию, а там я себе не мог достать никакого дела: христовым именем опять сюда повернулся, меня забрали и опять выслали на три года, а я опять воротился, да вот и теперь высылают. Так все и хожу взад да вперед.

— Сколько же вам лет? — спрашиваю я.

— Мне всего еще пятьдесят второй год.

— Вам годов-то еще немного, а вы уж совсем стариком смотрите.

— Что делать, батенька! все брожу по пересылке; если все сосчитать, я уж под сорок этапов отломал. Тяжело, всего напринимался.

— А там, в своих местах, разве нельзя куда-нибудь пристроиться?

— Пристроиться… Да куда там пристроишься-то? В столице, что ни говори, ведь, народ добрей и простодушней: здесь зла долго не помнят и на весь век за быль человека не осуждают, а там одно проименование, что вы «подзорный», так вам и коней, — не только что в услужение, а и на двор-то не пустят; да, притом же, куда я высылаюсь, в Бронницы, так там теперь столько наших «Спиридонов», что и проходу от них нет. Теперь я уже и не волную себя: я спокойно так порешил, что мне придется помереть на этих этапах.

Ивану Николаевичу сделалось тяжело, и он отошел от меня.

На нарах, в рваном полушубке и валеных сапогах, лежал здоровый, большой мужик; он подозвал меня к себе и говорит:

— Ты, кажется, угличский?

— Да, угличский.

— Вор?

— Нет.

— «Спиридон-поворот»?

— Да, — говорю. — паспорта нет.

— Ну, так будь товарищем, нам с тобой вместе идти.

— А ты тоже угличский?

— Да, я Высоковской волости.

— А за что высылаешься?

— За то же, за что и ты. Ты, в случае, в пересыльной, а особливо в Москве, старайся рядом занимать место, — мы, по крайней мере, присмотрим друг за дружкой.

— У нас взять нечего.

— Положим, что так, да ведь если и хлеб утащат, так не евши насидимся. Будем беречь друг друга.

— Ну, ладно.

В день, назначенный для отправки в пересыльную, нас подняли очень рано. Чуть только рассветало, сам смотритель вошел уже со списками и, вызвав человек около шестидесяти, объявил, что мы отправляемся в пересыльную. В пять часов утра уже был готов кипяток и «принесена лавочка», т. е. то, что выписано из лавочки, а вслед за тем раздали нам пайки хлеба и подали обед.

Быстрый переход