Исключая клееварни и обрезной, во всех прочих отделениях фабрики работа производилась днем и ночью, и рабочие чередовались: одну неделю день, а другую ночь. Жалованья простые рабочие получали от восьми до десяти рублей, старшие от двенадцати и до двадцати пяти, а мальчики, девушки и женщины от пяти и до семи рублей в месяц. Работа в самой фабрике, или, как у нас называли, в корпусе, была не особенно тяжела, но в каждом отделении были свои неудобства: в ролях и у прессов сильно мокро; в самочерпне и в обрезной небезопасно, потому что не трудно попасть под ножик или в шестерню; а в белильной и парильной, особенно когда бывает усиленная белка материи, невыносимо; едкий и удушливый газ нестерпимо резал глаза, производил беспрерывный, резкий кашель и захватывал дыхание. Кашель зачастую не давал всю ночь уснуть, и при этом отделялась целая лужа обеленной, как молоко, мокроты. Этот удушливый газ ужасно был вреден зимою, но летом, когда все окна и двери были постоянно открыты, он скорее выдувался, и работать было легче.
Вопреки всем описаниям безнравственности и циничности фабричных рабочих я должен сказать, что у нас на фабрике соблюдалась безусловная благопристойность. Молодые ребята, работая нередко вместе с девушками, не позволяли себе ни неприличных шуток, ни сквернословия. Каждая неблагопристойность, если она была замечена или по чьей-либо жалобе доходила до мастера, наказывалась штрафом; но, кроме этого, неиспорченность нравов можно было объяснить еще и тем, что на этой фабрике совсем не было пришлого народа; работали все или городские, или ближние деревенские, все люди, взятые из семьи.
Я в то время был молод и, как уже сказал, был влюблен в Петербурге, но, прожив с год на родине, я начал забывать свою возлюбленную, а через полтора года мне и здесь приглянулась девушка, с которой я часто работал в белильной. Дуня, дочь нашего мещанина, очень недурненькая и скромная семнадцатилетняя девушка, положительно увлекла меня; я только и бредил ею, писал в честь ее стихи, и, как образец, привожу одно из этих стихотворений, сохранившееся в моей памяти до сих пор;
К этой немудрой песенке я подыскал мотив и распевал ее в белильной.
— Какая хорошенькая песенка, — сказала раз Дуня.
— Это, — говорю я, — Авдотья Матвеевна, вам посвящается.
— Как это посвящается?
— Да так, вам посвящается, потому что я для вас только ее сочинил.
Дуня ничего мне на это не сказала — только надула губки и ушла.
Она рассказала подругам о моем признании, а те сделали мне выговор за такое непринятое или, по их понятиям, неприличное признание молодой девушке. Мне сделалось и совестно и обидно, что я не понят и не оценен в любви, и я скоро бросил фабрику.
Во время моей службы на фабрике я большую часть жалованья отдавал в дом, а на остававшиеся у меня деньги оделся довольно прилично, что дало мне возможность вскоре опять получить должность. В то время у нас в доме квартировали живописцы; хозяин их отрекомендовал меня в овощную лавку, и я из фабричного сделался торговцем.
В этой лавке, как и вообще в провинции, торговали не одними овощенными товарами: тут были и краски, и табак, и вино, и всякая всячина. Торговля шла довольно хорошо, товару было много, жалованья мне положили, против фабричного, более приличное, семьдесят пять рублей в год на хозяйском содержании, тогда как на фабрике я получал всего восемь рублей в месяц на всем своем. Хозяин был хороший и смирный человек.
Хотя я был доволен этим местом и старался, насколько мог, но должен сознаться, что и тут был не безгрешен. В выручку я не ходил — красть деньги было невозможно, — но я потаскивал сигары и папиросы и, спускаясь в подвал, пристрастился попивать кагор. Все это сходило благополучно — пьяным я не напивался, курил скрытно, и меня ни в чем не замечали; но почему-то меня невзлюбил старший приказчик, а из угождения ему и мальчики. |