Когда мы распили первый полуштоф, то послали за другим, а затем рассорились из-за оставшихся денег. Садовский остался у старухи, а я ушел из этого дома, проводил дни в кабаках, а ночевать ходил в монастырь преподобного Макария.
Не помню, сколько дней я проболтался в Калязине, но помню, что в Крещенье, 6 января, я стоял на паперти собора и просил милостыню; мне не подали ни гроша, а потом полицейский надзиратель забрал меня на рынке, как человека подозрительного.
Я был рад аресту, но в полицейской арестантской, где мне пришлось просидеть двое суток, не давали ни порционных денег, ни пищи. Я просидел бы голодным, если бы один арестованный не уделил мне куска из принесенного ему домашними хлеба.
На третьи сутки меня перевели в острог, где я находился окало месяца. Как ни было там худо — нары были сплошные, подстилки не полагалось никакой, а в щах постоянно плавали тараканы, — но мне, говоря откровенно, хотелось отдалить день своего освобождения; я боялся явиться домой по этапу.
В большой камере, в которой я находился, всех арестованных было восемь человек и, исключая меня, все состояли под следствием. Так как это было время перехода судебных дел из старых учреждений в новые, то некоторые находились под следствием уже несколько лет.
Между арестованными мне памятны один харчевник из села Троицы на Нерле, содержавшийся за конокрадство, прием краденого и притон воров, и два брата портные. Последние, как они сами рассказывали, сначала попались в маленькой краже; им удалось бежать, и хотя в скором времени были пойманы, но с этого раза у них явилась какая-то мания к побегам.
В это время они уже более десяти лет странствовали по разным тюрьмам и судились — один за двенадцать, а другой за четырнадцать побегов, да и впредь надеялись уйти, несмотря на то, что за каждый побег, когда они попадались, конвойные и сторожа так жестоко их били, что им приходилось лежать в больнице.
— Что же вы бегаете? — спросил я однажды младшего брата. — Ведь вы знаете, что долго вам не нагулять, и попадетесь, так опять будут бить?
— Ах, чудак-человек! — отвечал один из них. — Конечно, если бы мы знали, так лучше бы с первого раза не бегать, а теперь мы понимаем, что нам на свободе уже не бывать, а быть в Сибири; а ведь и птичке из клетки, и той хочется на волю, так и нам хоть час погулять, и то наше, и то лестно.
На Масленой неделе, по получении наведенных обо мне справок, меня вызвали на этап. От Калязина до Углича сорок четыре версты, и это расстояние делится на два перехода.
Трудно передать то чувство стыда, которое охватывало меня каждый раз, когда мне приходилось являться перед обществом и своими близкими с позором. Другие с нетерпением ожидают свободы, но я всякий раз готов был отдалить этот день не на один месяц, лишь бы только меня выпустили из места заключения прямо на свободу, а не водили арестованным в нашу управу. Этот час стыда был для меня самою тяжелою пыткою.
Понятно, что дома меня приняли еще хуже, — никто не хотел не только говорить со мною, но и глядеть на меня. Все отворачивались, а отцу я не показывался на глаза. Я ушел из дому и с месяц шлялся и питался по кабакам, а ночевать потихоньку пробирался в сарай и там зарывался в сено.
В марте месяце 1864 года в Угличе случился большой пожар. В рынке горели красные и железные ряды и разные кладовые. На пожаре и после пожара всегда требуются рабочие, и я пошел на работу сначала насыпать подгоревшую рожь в мешки, а потом перетаскивать железо. При железной лавке я проработал более месяца и в это время успел познакомиться с сыном хозяина, добрейшим и, можно сказать, единственным в нашем городе развитым и образованным молодым человеком.
Николай Васильевич Кузнецов — вечная ему память — не был похож на прочих купеческих сынков. Он не любил ни танцев, ни других развлечений и с детства пристрастился к книгам. |