«Реальная» жизнь жжет кострами на мостовой, опаленными ветками платанов, тянущимися в эту комнату. В другую сторону тянет ностальгия самой комнаты, жизнь, прожитая здесь, которая не прекратится и после того, как я вернусь за стену. И Сад, в котором мне знаком каждый уголок. Но прежде всего невидимый жилец этого дома; он, разумеется, появится сразу же после моего ухода и одобрительно кивнет, оценивая мой труд. И выйдет в сад. Конечно же выйдет в сад.
Тут же смена декораций, а главное — смена атмосферы. Первое из моих «личных» впечатлений. С самого начала я заклеймила их «личными». И атмосфера всегда оставалась уникальной, в каких бы условиях я ее ни обнаруживала. То есть между ощущением текстуры настроения сцен не «личного» характера — к примеру, обезображенной вторжением комнаты, иных, чаще всего сложных и обескураживающих ситуаций в том или ином антураже, — так вот между ними и «личными» сценами — пропасть. «Личные» (не обязательно мои) и «неличные» существуют в разных сферах различного качества, причем сферах разделенных. «Личные» мгновенно распознаются по атмосфере, в которую они заключены, как в тюремную камеру, по эмоциям, что эту атмосферу населяют. «Неличные» — но не «безличные» — несут с собой проблемы, требующие решений, действий — например, уборка и ремонт в разгромленной комнате, — однако сопряжены с какой-то легкостью, свободой, ощущением возможности. Да, возможности, наличием альтернативы. Можно отказаться от ремонта мебели, расчистки участка земли, можно вообще не входить в эту комнату, выбрать иной маршрут. Но, войдя в «личное», вступаешь в тюрьму, в которой действует безальтернативность, пространство ограничено, а главное — неумолимо действуют законы времени, где оно отсекается отрезками, минута за минутой — отсчитанные, скалькулированные промежутки.
Еще одна просторная комната, с высокими потолками, но квадратная; окна хоть и высокие, но громоздко-тяжкие, с тяжелыми шторами темно-красного бархата. В камине огонь, перед огнем неуклюжий мощный проволочный экран, похожий на овальное блюдо. На экран беспорядочно набросаны для просушки старомодные детские пеленки, белые слюнявчики и подгузнички, платья и платьица, кофточки, жакетики, носочки. Какое-то приданое новорожденного эпохи Эдуардов; еще не тлеет, но близко к тому. Рядом с камином лошадка-качалка. Азбука. Колыбелька с оборочками; белый муслин в меленький синий и зеленый цветочек. Белый цвет я восприняла с облегчением. Все здесь белое: стены, окна, драпировки, одежда, колыбелька. Маленькие белые часики, такие в каталогах обычно рекомендуют для детских. И тикают они как-то по-белому: тихо, неразборчиво и непрерывно.
На коврике перед камином сидит девочка лет четырех. На ней синее бархатное платьице. Волосы темные, разделены косым пробором, удерживаются широкой белой лентой. Глаза карие, серьезные, настороженные.
На кровати грудной ребенок, спеленатый на ночь. Рядом с ним нянька, нагнулась, видна лишь ее спина. Взгляд девочки, направленный на сюсюкающую няньку, увлеченную малышом, достаточно красноречив. Но вот в комнате появляется еще один персонаж: мощная, высокая фигура, дышащая неумолимой энергией. Нянька и вошедшая женщина наперебой восторгаются крохой, а девочка наблюдает. Все вокруг громадное, несоразмерное: сама комната, камин, обе женщины, их реакция, мебель, даже часы, приказывающие всем, наблюдающие за всеми, не терпящие неповиновения. И все на эти часы боязливо косятся.
Этот интерьер погружен в пространство детства. Я всматривалась в него глазами ребенка, видела его громадным и неумолимым, однако одновременно сознавала его мелкость и незначительность, ощущая тиранию маловажного, бездумного. Клаустрофобия, духота, нехватка воздуха, нехватка пищи для ума, отсутствие устремлений… И все бесконечно, ибо в детстве конец дня невообразим в его начале, все подчиняется строгим белым часам. |