Донна Констанца, понимая, что ее судьба зависит от произошедшего с Томасом, Рафаэлем и Гонзаго, пришла в лазарет и необычайно заботливо ухаживала: излишне часто меняла влажные повязки на лбах и возносила краткие молитвы во здравие. Ее будто кольнуло, едва она заметила, как красив Гонзаго, какое у него невинное лицо во сне. Ему она отирала лоб чаще, чем другим.
Бойцы проснулись к середине следующего дня, и Ремедиос дотошно их расспросила, хотя головы у них раскалывались, и от ушибов они не могли ни встать, ни рукой шевельнуть. Покончив с допросом, Ремедиос вызвала донну Констанцу.
– Похоже, ваш муж приезжал с деньгами, но не смог их передать, потому что в назначенном месте произошел взрыв. Стало быть, расстрелять вас мы пока не можем. Дело откладывается.
– Пока? – уточнила донна Констанца. – А вы не могли бы снестись с моим мужем и договориться заново?
– Нет. – Ремедиос серьезно покачала головой. – Кажется, у нас важные и срочные проблемы. В наш район вторглись военные. Этим мы должны озаботиться прежде всего.
Констанца глянула озадаченно:
– Не сочтите придиркой, но военные не могут «вторгаться» в собственную страну.
– Наши могут, – фыркнула Ремедиос. – И часто вторгаются.
– А, – сказала донна Констанца. – В таком случае, вы позволите мне и дальше ухаживать за ранеными?
– Естественно, – ответила Ремедиос. – Хоть раз в жизни сделаете что-то полезное.
С легким сердцем донна Констанца вернулась в лазарет, где по-прежнему меняла Гонзаго повязки чаще, чем другим. Юноша через силу ей улыбнулся:
– Донна Констанца, у меня в котомке рыба. Возьмите себе, а то ведь протухнет и зря пропадет.
19, в которой Хосе размышляет о смерти и разрабатываются планы
Однажды, выкурив слишком много сигар и перебрав рома, Хосе встретил сумерки в гамаке под бугенвиллией; в кустистой живой изгороди пиликали и стрекотали сверчки, а громадная тропическая луна взобралась высоко над деревом кешью, где время от времени ревуны вскрикивали и скакали по веткам, точно школьники, которых нежданно отпустили на каникулы. В отдалении слышалось хрюканье кайманов, дремавших в зеленой воде ручья; если пройти мимо с фонарем, глаза у них вспыхивали красным. Хосе частенько подумывал отловить кайманов и продать шкуры, чтобы невообразимо богатая дамочка в Париже или Нью-Йорке купила сумку, туфли или кошелек из «крокодиловой кожи», выложив в несколько сотен раз больше того, что ему заплатят за шкуры всех кайманов на ферме. Но Хосе питал нежность к этим ленивым созданиям, а богатые нью-йоркские и парижские дамочки заботили его не больше, чем военные или губернатор, и потому он не трогал кайманов, а предпочитал ударом мачете плющить головы гадюкам и королевским аспидам. По правилам, обезглавливать их нельзя: ходило поверье, что отсеченная голова может оттолкнуться от земли зубами, прыгнуть и укусить. В поселке жил человек, которому пришлось отсечь топором руку из-за того, что он пренебрег этим советом, а на триста пятьдесят километров вокруг не было доктора, чтобы ввести противоядие и сделать операцию. В отличие от многих Хосе всячески избегал убивать удавов – под тем предлогом, что они едят крыс, – и никогда не стрелял игуан забавы ради, только если требовалось мясо. Требуху он выбрасывал в реку – любил смотреть, как вскипает вода, когда рыбки рвут друг у друга ошметки. Порой он вздрагивал при мысли, что когда-нибудь превратится в такие ошметки сам. Он дал себе клятву: после смерти его закопают глубоко, в надлежащем месте, – и частями уже оплатил священнику похороны в ящике, а не в простыне. Он частенько говаривал: «Меня-то уж не сожрут всякие там дикие свиньи, муравьи, рыбы или ягуары!» – что стало поводом для подначек; друзья пожимали плечами: «Да какая разница? Мертвому-то что в лоб, что по лбу», – или: «Будь ты кормом, больше пользы бы принес, чем живьем». |