Мне тогда казалось, что все так несправедливо.
Киян сжала губы.
— Но, может быть, я уже об этом рассказывала?
— Раз или два, — согласился Ота.
— Знаешь, когда-то мне до целого света дела не было. Я помню. Правда, уже понять не могу, как это. Ведь что угодно могло случиться. Тяжелый год, болезнь, пожар, и прощай, постоялый двор. А сейчас посмотри на меня: первая из первых, целый город мне угождает и кланяется до земли, а мир кажется таким хрупким…
— Мы постарели, — ответил Ота. — Так всегда бывает. Кто больше всех повидал, тому и кажется, что мир вот-вот рухнет. Разве не так? Мы с тобой многое в жизни видели.
Киян покачала головой.
— Есть еще кое-что. Если бы с моим постоялым двором что-то случилось, туго пришлось бы мне и Старому Мани. А тут, в городе и в предместьях, не счесть людей. И все они зависят от тебя. Вот почему тревоги больше.
— Я целыми днями сижу на троне и участвую в церемониях. Терплю, когда мне указывают, что я поступаю не так, как они привыкли. Не думаю, что мое присутствие что-то меняет. С таким же успехом они могли бы набить халат соломой и согнуть рукава в подобающем жесте.
— Ты о них заботишься.
— Вовсе нет. Я думаю о тебе, Данате, Эе. О Маати. Знаю, должен заботиться обо всех и вся, но я живой человек, милая. Да, я отрекся от имени, когда принял трон. Однако хай Мати — просто моя работа. И я бы ее бросил, если бы у меня был выход.
Киян обняла его. Волосы у нее пахли маслом лаванды.
— Ты хороший.
— Правда? Буду почаще каяться в самолюбии и невежестве.
— Если мне — тогда пожалуйста. А теперь дай беднягам тебя переодеть, и пусть отправляются спать.
Слуги уже не удивлялись тому, как быстро хай совершает омовения. Ота знал: его отец даже умудрялся получать удовольствие от того, что его одевают и купают другие. Но отца с детства готовили к такой жизни. Он следовал традициям и правилам этикета и никогда, насколько Оте было известно, не выходил из роли, для которой был рожден. Ота же стал изгнанником. Привык жить на свободе, в простоте, научился полагаться только на себя, а потому не выносил придворного раболепия. Ему каждый день приходилось мириться с тем, что кто-то подает ему пищу, моет руки, расчесывает волосы. Вот и на этот раз он покорно ждал, пока слуги тела снимут с него дневное облачение и переоденут на ночь, а когда вернулся, обнаружил, что Киян уже спит глубоким сном. Ота лег рядом, натянул одеяло и наконец закрыл глаза.
Однако сон не шел. Руки и ноги ломило от усталости, глаза слипались, и все же, как только его голова коснулась подушки, ум тут же проснулся, словно того и ждал. Ота лежал и слушал звуки ночного дворца: шелест ветра где-то за окном, тихое, утробное пощелкивание остывающих камней, дыхание жены. За дверью спальни кто-то кашлянул. Это был слуга, которого оставили бодрствовать на случай, если хаю что-то понадобится. Ота замер, стараясь не шевелиться.
Он не спросил Киян о здоровье Даната. А ведь собирался. Конечно, если бы что-то было не так, она и сама бы сказала. И все-таки Ота решил, что поговорит с ней утром. Отложит аудиенции, а вместо этого встретится с лекарями Даната. И повидает Эю. Он ничего не обещал жене, но ведь она просила. К тому же речь шла о его родной дочери. Ота попытался представить, каково это — иметь десяток жен. Стал бы он волноваться за всех детей так же, как сейчас волновался за двоих? Как бы он смотрел на своих мальчиков, зная, что одним суждено покинуть семью, другим — убивать друг друга в борьбе за вот это бессонное мягкое ложе, а потом — переживать за собственных сыновей?
Пламя ночной свечи медленно ело риску за риской, а Ота все слушал, как внутренний голос ноет в голове, терзаясь из-за тысячи настоящих и выдуманных бед. |