А может, ее необразованность, или голос, или что-то связанное с личной гигиеной, или несвоевременная холодность? А может, из-за того, что она как-то появилась перед Карлом в нижнем белье? (Он был очень строг в отношении ритуала любви.) А может, его в конце концов одолело чувство вины перед Кларой? А может, Мюриэль, тихо ненавидевшая Пэтти, убедила, отца в его безрассудстве? Вопросы остались без ответа, да ведь она никогда и не спрашивала. Усыпляющее молчание Карла покрыло все, как море.
Карл по-прежнему приходил к ней в постель. Пэтти постоянно дрожала от этого чудовищного раздевания, когда сутана падала и под ней обнаруживалось обнаженное мужское тело. Пэтти любила его. Он по-прежнему оставался для нее целым миром. Но отдавалась она ему теперь с каким-то смирением. Она начинала понимать, сначала смутно, потом все яснее, что значит быть рабой. Ей было обидно. Карл учредил некий культ покойной жены: повсюду фотографии Клары и замечания, полунасмешливые, полусерьезные, что вот, дескать, слишком поздно разглядел в ней святую. Пэтти обижало и то, чего она прежде почти не замечала — это мнение Карла о том, что Мюриэль и Элизабет стоят выше нее на социальной лестнице. Но, уяснив все это, она не взбунтовалась. Она лежала рядом с ним — Парвати рядом с Шивой — и, глядя во тьму широко открытыми глазами, обдумывала свою вину.
А вина ждала своего времени. Как только Пэтти узнала, что Карл не женится на ней, она сразу с удвоенной силой почувствовала свою собственную вину. Преступление за большую цену кажется менее безнравственным, чем преступление, ничем не оплаченное. Она сжимала руки в ночной тьме. Это из-за нее Клара страдала. И умерла в горе и отчаянии из-за нее. В наследство она получила непримиримую враждебность двух девочек. Эта враждебность сначала не трогала Пэтти, но теперь стала для нее мучительной. Жалкие попытки задобрить врагов вели только к еще большему отвращению. Особенно Элизабет, которую Карл всячески баловал, Пэтти воспринимала как живой укор собственной душевной непросвещенности. Взрослея и становясь из-за болезни Элизабет все ближе друг к другу, девушки превращались в угрозу, в объединенный фронт безжалостного осуждения. Две эти бледные, холодные, обвиняющие силы преследовали Пэтти во мраке ночи. Пэтти сникла. Пэтти сокрушалась. Но сокрушалась она в одиночестве, и состояние это нисколько не помогало ей. Она напрасно бормотала: «Господь избавил Даниила, так почему же не всякого человека».
Потом, в один из дней, Карл перестал ею интересоваться, перестал столь же загадочно и естественно, как когда-то начал. Он покинул ее ложе и не вернулся. Для Пэтти это было почти облегчение. Она погрузилась в апатичную печаль, несущую в себе своего рода излечение. Она перестала следить за собой и вскоре поняла, что толстеет. По дому она передвигалась медленно, посапывая на ходу. И ее религия неизменно была с ней. Она молилась каждую ночь, повторяя свои детские просьбы: «Иисус, пастырь добрый, услышь меня». Кто знает, не сохранит ли этот младенческий Бог то место в ней, где еще жила невинность. Каждое воскресенье она преклоняла колена, чтобы получить причастие из рук, восславивших ее, и не чувствовала, что богохульствует. Вера Карла была всегда, как и многие другие вещи вокруг него, тайной для нее, но она верила в его веру, как верила в Бога. Он не сомневался в себе как в священнике, был одинаково свободен как в церкви, так и в постели. И из всего этого Пэтти на первых порах и черпала своего рода моральную небрежность, похожую на некий возвышенный цинизм. Когда Карл покинул ее, она стала более свободна и сурова в своем покаянии. Но теперь он стал вызывать у нее еще большее изумление.
Примерно в это время Карл, исполнявший свои пасторские обязанности хоть и без страсти, но аккуратно, начал обнаруживать те самые маленькие, но тревожные странности, которые содействовали формированию репутации, предопределившей его появление в городе. Он сделался затворником, отказывался встречаться с посетителями и отвечать на письма. |