Было в этой звенящей синеве нечто такое знакомое, от чего Евгений ощутил в теле трепет, слишком явный, чтобы его можно было назвать просто воспоминанием. Он быстро встал с постели и надел халат. Затем пододвинул стул, взобрался и выглянул в окошко.
Тумана как и не было. Солнце светило с раскаленной синевы на бескрайнее пространство девственного снега. Строительная площадка раскинулась в виде широкого снежного поля, на границе которого сверкали вдали, в дрожащем, прозрачном воздухе заснеженные купола, башни, шпили.
От всей этой новизны у Евгения вдруг разболелся живот, и он торопливо сошел со стула. Первая вещь, на которой сосредоточился его изумленный взгляд, была расписная русская шкатулка. Ему все еще было непонятно, почему при виде ее он так разволновался. Может, что-то случилось в детстве, связанное вот с такой же шкатулкой? Может, к этому имели какое-то отношение мать или сестра? Он положил ладонь на шкатулку и ощутил ее гладкость. Он надеялся, что прикосновение откроет что-нибудь. Но ничего не открылось. Лишь к волнению, вызванному снежным светом, добавилась безымянная боль. Евгений поспешно оделся. Он сегодня поздновато встал. Слышно было, как Пэтти возится с посудой в кухне и при этом напевает. И внутри дома все звуки стали иными — высокими, парящими, звонкими, чистыми, как хрустальные отзвуки снега. И это он помнил, помнил всем своим естеством.
Прошлой ночью Евгений уснул с горькими мыслями. Утрата иконы — это удар, боль, но с ней можно смириться. Сын в этом виноват — вот где подлинная беда. Не кто-нибудь, а сын — вот что превращало теперь его самого из жертвы в актера, глупого, безвольного паяца. Теперь он понимал, насколько его спокойное существование зависело от его же пассивности, нестроптивости, исполнительности. Только при таких условиях он мог скрывать от самого себя понимание, насколько жестоко человек может обращаться с человеком. Чем был его стоицизм? Может, просто смиренным забвением? Он мог терпеть то, что не требовало активного действия. Так он терпел минувшую катастрофу своей жизни. Но поступок Лео был личной атакой, больно уязвившей его, восстановившей меру унижения, как бы поглощенную временем. И потом это неприятное вмешательство мисс Мюриэль. У него отняли чувство защищенности, отняли достоинство, лишили декорума — всего, что отгораживало его от этого ничтожного глупого племени англичан и обеспечивало ему превосходство над ними. Теперь он стал маленьким и беззащитным.
Однако все это было вчера, до великого праздника солнца и снега. Неприятный осадок остался, но сегодня Евгений чувствовал себя куда лучше. Он погляделся в зеркальце для бритья. Познакомившись с Пэтти, он теперь брился каждый день. Он пригладил усы, росшие густо над губой и постепенно по обеим сторонам рта сужающиеся до проволочной тонкости. Усы у него были ржаво-коричневого цвета, как когда-то волосы. Теперь волосы стали серыми, но росли еще густо вокруг макушки, так что при подходящем направлении ветра можно было успешно скрывать образовавшуюся там лысину. Он рассмотрел свою прическу спереди. Здесь, кажется, волосы тоже начинали редеть. Он дружески улыбнулся отражению и поспешил в кухню.
— О, Пэтти, взгляните. Разве не чудесно!
— Чудесно. Все изменилось.
— Собираемся как можно быстрее. Вы уже отнесли ему наверх завтрак? — что-то мешало Евгению называть пастора по имени.
— Да. А вы не хотите омлета?
— Нет, нет, не сейчас. Скорей. Надевайте пальто.
— Не знаю, можно ли мне…
— Идемте. Я покажу вам реку. Я покажу вам снег.
Через несколько минут они уже шли по снегу, и длинные тени спешили за ними. Белое поле строительной площадки лежало еще никем не исхоженное. Снег сверху слегка подмерз, и их ботинки с хрустом проваливались в пушистую глубину. Низкое яркое солнце стелило косые лучи, образуя на снежном полотне маленькие голубоватые волнообразные тени, заставляя мириады кристалликов вспыхивать так ослепительно, что Пэтти то и дело останавливалась, охая от удивления. |