Собирайся, через час за тобой придет машина. Ты поняла?
— Да, — кивнула она, хотя на самом деле ничего не понимала.
— Тогда отдай мне свой паспорт.
Она покорно полезла в сумочку, и ей вдруг сделалось легко, точно с этим паспортом она отдавала все то, что мучило ее этот месяц.
Мать встала и пошла к двери, а потом повернулась и так же не мигая спросила:
— Только скажи, это точно его ребенок?
И столько страха, смешанного с ненавистью и презрением, было в этом вопросе, что она почувствовала, как тяжело было этой властной женщине сюда прийти, унизиться до общежития, до разговора с ней. И еще она почувствовала, что если бы сейчас отказалась, то эта гордая, привыкшая повелевать женщина на коленях бы вымаливала оставить ребенка, что она вся со своей спесью теперь в ее власти, все в ней дрожит от унижения и от безвыходности, от самой мысли, что она в руках у малярши, лимитчицы, презренной твари, совратившей ее мальчика и посмевшей от него зачать, что большего ужаса и позора она никогда не испытывала и в страшных снах не могла представить. И тогда, приходя к ней на помощь, предупреждая это унижение, невыносимое еще и оттого, что все действительно могло бы оказаться обманом, она торопливо и бестактно-искренне в своей благодарности сказала:
— Точно. Я давно уже ни с кем.
4
Ее поселили в ту самую комнату, где жил он. Но теперь на стенах не было ни одной фотографии с видами гор. Зато повсюду были его детские снимки: он на даче в матроске, он на трехколесном велосипеде, он на прогулке во дворе, он в пеленках.
Разговаривали с ней дома мало. Хозяину — начальнику средней руки, человеку болезненному и замкнутому, все это было, похоже, сильно не по душе, он избегал ее, здоровался, не поднимая головы, и ни о чем не спрашивал. А мать молча и неотступно следовала за ней и следила, чтобы она гуляла, ела печенку, яблоки и грецкие орехи, не курила и ходила к врачам. Это были совсем другие врачи — предупредительные, внимательные, они тщательно ее ощупывали, осматривали, взвешивали, заставляли каждую неделю сдавать анализы. Но во всей этой заботе ей чудилось что-то гадкое. Ее как будто превратили в животное наподобие коровы, с той лишь разницей, что корову в семье любят и ласкают.
Она страдала от пустых дней, иногда ездила в Капотню и встречалась с соседкой, жаловалась ей что зря ушла с работы, зря отдала его матери паспорт, и просила совета, что делать, но соседка замкнулась, и она не могла понять, в чем дело.
На пятом месяце ей сказали, что надо лечь на сохранение, потому что из-за прежних абортов у нее может случиться выкидыш, и она облегчением легла, только бы не видеть этот постылый дом. Раз в неделю ей передавали объемный пакет с соками и фруктами. Относились к ней врачи не так, как к другим женщинам, и это было ей непривычно.
Она тосковала от однообразия, медлительности времени и отсутствия развлечений. Читать не любила, телевизор смотрела мало и чаще всего сидела у окна и бездумно глядела на лесопарк, где катались разноцветные лыжники. К другим женщинам приходили мужья, стояли под окнами, махали руками и кричали, толпилась очередь у вечно ломающегося автомата, возникали перепалки с персоналом, загоняющим всех по палатам. А ей звонить было некуда и ждать некого. Она чувствовала себя вполне сносно, но домой все равно не просилась. Здесь все-таки было легче, и потом эта больница напоминала ей общежитие.
Она никому о себе не рассказывала и, если лезли в душу, уходила. Раз только ночью, когда не спалось и жутко захотелось курить, вышла в коридор к дежурному врачу. Там сидел скучный, вялый мужик. Стрельнула у него сигарету и чуть не расплакалась. После двух затяжек помутилось в голове, и она пошла в палату, напоследок пожалев мужика — как же ему бедному все обрыдло, еще больше, чем ей.
Однако постепенно в ее душе что-то изменилось. |