Изменить размер шрифта - +

На вокзале, думая о тяжелых днях в Москве и Ленинграде, он вспомнил разговор с лежав-шим рядом с ним на лагерных нарах царским артиллерийским генералом. Старик говорил: «Ни-куда я из лагеря не пойду – тепло, люди знакомые, кто даст сахару кусок, кто из посылки пирож-ка».
Такие старики не раз встречались ему, – они уже не хотели уходить из лагеря, тут был их дом, еда в заведенный час, подачки добрых соседей, тепло печурки.
Правда же, куда им было уходить, – одни хранили в обызвествленных глубинах своих сер-дец воспоминание о сиянии царскосельских люстр, о зимнем солнце Ниццы; другие помнили Менделеева, приходившего по-соседски пить чай в их семью, молодого Блока, вспоминали Скрябина и Репина; третьи хранили во все еще теплом пепле память о Плеханове, Гершуни, Тригони, о друзьях великого Желябова. Бывали случаи, когда отпущенные на свободу старики просились обратно в лагерь, жизненный вихрь сбивал их с дрожащих, слабых ног, огромные города пугали их безлюдием, холодом.
Ивану Григорьевичу хотелось вновь прийти за проволоку, разыскать всех, кто привык к теплому тряпью, к миске с баландой, к барачной печке. Ему хотелось сказать им: «Действитель-но, страшно на воле!»
И он рассказал бы потерявшим силу старикам, как пришел к родному человеку, как подо-шел к дому, где жила любимая им женщина, как столкнулся с университетским товарищем, предложившим ему помощь. И он сказал бы лагерным старым людям, что нет выше счастья, чем слепым, безногим выползти на брюхе из лагеря и умереть на воле, хотя бы в десяти метрах от проклятой проволоки.

10

Чувство покоя и печали возникло у Ивана Григорьевича, когда хлопоты с подысканием жилья и работы закончились, и у него, слесаря в инвалидной, метизовской артели, появился в паспорте заветный штамп о прописке и он стал жить в снятом за сорок старых рублей углу у вдовы погибшего на фронте сержанта Михалева.
У Анны Сергеевны, худой, полуседой и все же молодой женщины, жил двенадцатилетний племянник, сын покойной сестры, бледный, в латаной, штопаной курточке, такой удивительно застенчивый, тихий, любознательный, какой может только появиться в нищенски бедной семье.
На стене висела фотография Михалева – человека с невеселым лицом, он словно уже в ту пору, когда снимался, предвидел свою судьбу. Сын Анны Сергеевны служил срочную службу в конвойных войсках. Его фотография – толстощекий, стриженный под машинку – висела рядом с фотографией отца.
Михалев пропал без веста в первые дни войны, а часть, в которой служил, была искромсана недалеко от границы немецкими танками, и некому было свидетельствовать, остался ли Михалев лежать непохороненным, пристреленным немецким автоматчиком или сдался в плен, – поэтому военкомат не оформлял вдове пенсии.
Михалева работала поваром в столовой. Но жилось ей все же плохо. Старшая сестра ее, колхозница, однажды прислала из деревни посылку для сироты-племянника – коржи из черной с отрубями муки, мутного с воском меду.
Но и Михалева, едва была возможность, посылала сестре в деревню продовольствие: муку, подсолнечное масло, а при случае белый хлеб и сахар.
Ивана Григорьевича удивляло: почему, работая на кухне, Анна Сергеевна такая худенькая и бледная. В лагере сразу можно было узнать пухлолицего повара в толпе заключенных.
Михалева не расспрашивала Ивана Григорьевича о его прошлой лагерной жизни. Расспро-сил его обстоятельно кадровик в артели. Но Анна Сергеевна, не спрашивая ни о чем, глазами, привыкшими понимать жизнь, многое увидела, наблюдая Ивана Григорьевича.
Он мог спать на досках, пил горячую воду без заварки и сахара, жевал сухой хлеб, вместо носков носил в ботинках портянки, не имел постельного белья, но она замечала, что рубашка на нем, хотя и застиранная до желтизны, была с чистым воротничком и что по утрам он доставал облупленную и мятую коробку из-под монпансье – чистил щеточкой зубы, тщательно мылил лицо и шею, руки до локтя.
Быстрый переход