И тут же лагерные люди хранили любовь жен и матерей, а лагерные невесты-"заочницы", которые никогда не видели и никогда не увидят своих заочно выбранных лагерных женихов, были готовы на любую пытку ради верности обездоленному лагерному избраннику, ради выдуманной туфты.
Кое-что простится человеку, если в грязи и зловонии лагерного насилия он все же человек.
13
Тихая Машенька… Вот уже нет на ней тонких чулок и синей шерстяной кофточки. Трудно сохранить опрятность в товарном вагоне, с напряжением вслушивается она в странную, словно не русскую речь воровок, соседок по нарам. С ужасом смотрит она на эшелонную царицу – бледногубую истеричную любовницу знаменитого ростовского вора.
Вот Маша выстирала в кружечке платочек, остатками воды обтерла ступни ног, сушит платок на колене, всматривается в полумрак.
В тумане смешались последние месяцы: плач трехлетней Юльки, объевшейся на дне рож-дения, лица людей, производивших обыск, белье, чертежи, куклы, посуда на полу, вытащенный из горшка фикус, подаренный мамой к свадьбе, последняя улыбка мужа с порога комнаты, жал-кая, молящая о верности, – вспоминая эту улыбку, она кричала, хваталась за голову; потом бе-зумные недели, где все, как прежде, и рядом с кастрюлей Юлькиной каши леденящий ужас Лу-бянки; очереди в приемной внутренней тюрьмы, голос из окошечка: «В передаче отказано»; беготня по родне, заучивание наизусть адресов близких, поспешная, неумелая продажа зеркаль-ного шкафа и книг, изданных «Академией»; боль оттого, что закадычная подруга перестала зво-нить по телефону; снова ночные гости и обыск до рассвета, прощание с Юлькой, которую не отдали, наверное, бабушке, а увезли в приемник; бутырская камера, где говорили шепотом, где иглой при шитье служили спички и выловленные из баланды рыбьи кости; пестрое мелькание десятков выстиранных платочков, трусов, лифчиков – их сушили заключенные женщины, размахивали ими в воздухе; ночной допрос – и вот впервые в жизни на нее замахнулись кулаком, назвали «на ты» – б…, проституткой. Ее уличили в недонесении на мужа, он был осужден на десять лет без права переписки за недонесение на террор.
Маша не поняла, почему она и десятки таких, как она, должны доносить на мужей, почему Андрей, сотни таких, как он, должны доносить на товарищей по работе, на друзей детства. Сле-дователь ее вызвал один лишь раз. Потом прошли восемь тюремных месяцев – день и ночь, ночь и день. Отчаяние сменялось тупым ожиданием судьбы, и вдруг, как морская волна, окатывала ее надежда, уверенность в скорой встрече с мужем и дочерью.
Наконец, надзиратель вручил ей узкую полоску папиросной бумаги, и она прочла на ней: 58 – 6 – 12.
Но и после этого она надеялась: а вдруг отменят, муж оправдан, Юля дома – и они встре-тятся, никогда не разлучатся. И от мысли об этой встрече обдавало счастливым огнем и холодом.
Ночью ее разбудили: «Любимова, с вещой!» В «черном вороне» ее повезли, минуя Красно-пресненскую пересыльную тюрьму, на товарную станцию Ярославской железной дороги, на по-грузку в эшелон…
Особо ей запомнилось утро после ареста мужа, словно это утро все продолжалось. Хлоп-нула парадная дверь, зашумел мотор, и стало тихо. В ее душу вошел ужас. Звонил в коридоре телефон, лифт вдруг останавливался на лестничной площадке против их двери, соседка, шлепая туфлями, шла из кухни, и неожиданно шлепание туфель стихало.
Она обтирала тряпочкой разбросанные по полу книги, ставила их на полку, она связала в узел белье, лежавшее на полу, – ей хотелось его прокипятить, вещи в комнате казались опога-ненными. Она вставила фикус в горшок и погладила его кожаный лист – над этим фикусом сме-ялся Андрюша, объявил его символом мещанства, и она в душе была согласна с ним. Но Маша никогда не позволяла обижать этот фикус и не разрешила Андрею вынести его на кухню: жалела бедную маму, мама, совсем уж старенькая, везла его в подарок через всю Москву, тащила на пятый этаж, так как лифт в те дни ремонтировался. |