Не обязательно часто приходить, но все-таки… Ты любишь музыку — вот тебе и предлог…
Глава девятая
ВЕЧЕР ВОСПОМИНАНИЙ
Счастливо кончался год для Елизаветы Дмитриевны. Была уже выбрана программа для вступительных экзаменов в Консерваторию, и Маша сразу вошла в ритм работы. Ее здоровье окрепло, и хотя она не ласкалась к Елизавете Дмитриевне, но была внимательна и во всем слушалась. Только во время уроков проявляла неожиданное своеволие, и главное — без всякой мотивировки. Вдруг начнет играть тихо там, где необходимы энергия, пафос, блеск.
— Ты почему здесь играешь пиано? Зачем?
— Не знаю, — отвечала Маша.
— Да ты, по крайней мере, объясни.
Но Маша не могла объяснить и играла по-своему. И только через несколько дней, проверяя в уме всю пьесу, Елизавета Дмитриевна убеждалась, что возможна и другая трактовка, чем та, которая ей нравилась, и что пиано здесь, пожалуй, уместнее.
Она доставала популярные книги о музыке, но у Маши не было времени их читать. Только одну прочитала — и не к добру. Вся красная от негодования, она вернула книжку и сказала, что не хочет ее видеть. Это была краткая биография Баха.
— Неужели он был такой жадный? Тут сказано, что он радовался, если в городе эпидемия.
— Это говорит о жестокой бедности, — сказала Елизавета Дмитриевна, — даже о нищете. После эпидемии музыканты отпевали умерших, а ведь это заработок.
— И, по-вашему, они были правы?
— Не знаю. Война сильно прижала нас с тобой, но до такой нужды, вероятно, не доходило. Как мы можем знать? У него была большая семья, дети каждый год умирали.
— А блокада в Ленинграде? — еще запальчивее вскричала Маша. — Если обыкновенные люди так переносили ее, то что сказать о великом человеке? Да нет, я не верю!
Елизавета Дмитриевна перечитала книжку. Прежде на нее сильно действовал этот повторяемый во всех учебниках факт, и она жалела Баха. Теперь — понимала Машу. Может быть, здесь ошибка биографа?
«Как изменила нас война! — думала она, со страхом предчувствуя новые переоценки привычного. — И как я не замечала!»
Понемногу она убеждалась, что ее педагогический опыт ограничен. Совсем недавно, несмотря на миры в развалинах, она безоговорочно верила тому, что говорили и писали другие. Верила, что Шопен — женственная натура, певец интимного, а Жорж Санд — его несчастье. Что Лист был позером, а музыка его неискренняя, вычурная. Что Сальери безусловно отравил Моцарта, а иначе — как же Пушкин? Что опера важнее симфонии, потому что это синтетический, а значит, и доходчивый жанр. И в самом толковании пьес она была не оригинальна, боязлива.
Ее товарищи по школе тоже недалеко ушли, но разве это ее оправдывало?
«Как же мне готовить ее?» — думала она о Маше.
Но размышлять было некогда: приходилось и учить, и учиться.
«Как некогда Римский-Корсаков», — с иронией вспоминала она.
Иногда к Елизавете Дмитриевне приходили ее старые знакомые, бывшие консерваторцы. И тогда начинались непонятные для Маши разговоры о прежних заблуждениях, вроде американского и прусского пути в музыке. У Мусоргского — американский, фермерский, демократический, у остальных — более консервативный, прусский путь. Один из гостей, Сергей Иванович Кальнин, весь седой, но задиристый, очень смешно рассказывал и на фортепиано играл для примера, как тогдашние критики доказывали великодержавный шовинизм Бородина, обнаруженный ими в его симфонической картине «В Средней Азии».
— Весь грех был в том, что русская тема (вот она!) появляется там трижды, а восточная — дважды. |