Ветер как будто утих, но когда вертолет стал подниматься, неожиданно налетевший шквал подхватил вертолет, словно перо птицы, и с силой бросил о скалы.
Я первый опамятовался. Я и не терял сознания. Просто меня несколько раз перевернуло и ударило. В плече нестерпимо болело, но я был цел и невредим. Кроме нескольких синяков и растяжения связок, ничего со мной не случилось. Сдерживая стон, я поднялся на ноги. Вертолет лежал на боку, все стекла разбились, винт сломан, лопасти погнуты. Черкасов, кряхтя, пытался подняться. Я помог ему. Он обо что-то ударился: из ранки на голове текла кровь. Я хотел завязать ему голову платком, но он отмахнулся.
— Ты жив, Санди? — сказал он рассеянно. Он оглядывался вокруг, ища Сафонова.
— Его здесь нет,— сказал я,— подождите минутку, я вылезу и посмотрю, что с ним...
Я хотел выбраться через фонарь — верхнюю часть кабины пилота, но профессор оттолкнул меня и вылез первым. Его охватила тревога. Я вылез за Черкасовым. Ветер опять выл, как сирена.
...Сафонов лежал довольно далеко от вертолета — возле большого валуна. Глаза его были открыты. Он смотрел на небо и не пытался встать. Как будто отдыхал. Профессор бросился к нему и присел перед ним на корточки.
— Ермак! — произнес он с беспредельной нежностью и отчаянием.— Что с тобою, Ермак?
— Все в порядке...— сказал Ермак, и вдруг — хрип. Так он умер.
Я сразу понял, что он уже умер. А Черкасов никак не мог понять, не хотел этому верить. Он поднял Сафонова, перенес его на ровное место и стал делать ему искусственное дыхание. От горя он словно помешался. Я сел на землю и заплакал.
— Санди! Иди сюда! —гневно позвал меня Черкасов. Он сердился на меня, зачем я думаю, что Ермак умер.
Он дышал ему в рот, массировал сердце, расстегнув на нем комбинезон. Стал ритмически поднимать и опускать его руки. Чтоб его успокоить, я стал ему помогать. Но уже через две-три минуты Черкасов оттолкнул меня. Я был неловок. У меня адски болело плечо, а главное, я ведь видел, что Ермак мертв. Черкасов долго еще поднимал и опускал руки Ермака, а они все холодели и холодели.
Было, должно быть, три часа ночи (мои часы стали), когда профессор понял, что Ермак мертв.
Тогда Черкасов сложил Ермаку руку на груди и закрыл ему глаза. Веки не закрывались, и он положил на них два камушка. Сел возле Ермака на землю и тяжело, словно икая, заплакал. Мой носовой платок, которым я все же завязал ему голову, весь пропитался кровью. Я вдруг испугался за профессора.
И я снова полез в искореженный вертолет и стал выгружать продукты, палатку, одеяла, спальные мешки. Следующий час, пока Черкасов понуро сидел возле Ермака, я поставил палатку и приготовил поесть. Потом нашел в вертолете рацию... К моему великому удивлению, она была цела. Я не выдержал и снова заплакал. Человек мертв, а рация уцелела. Я дал знать о несчастье на станцию Грина. Просил радировать в Мирный, чтоб срочно вылетали за нами.
Я достал из аптечки йод и бинт и, подойдя к Черкасову, осторожно отодрал прилипший к ране окровавленный платок, молча стал мазать йодом. Боль отрезвила его и усилила горе. Он замычал и стал раскачиваться.
— Дайте забинтовать! — заорал я.
Черкасов присмирел и послушно дал забинтовать голову.
— Идемте, вы должны поесть,— сказал я. Он медленно покачал головой.
— Вы должны поесть. Должны лечь. Я приготовил спальный мешок. Вам совсем плохо. Вы ослабели от потери крови.
Так я убеждал его, хотя сам еле держался на ногах. У меня вдруг закружилась голова. Должно быть, я сильно побледнел. Черкасов поддержал меня.
— Это тебе нужно уснуть...— сказал он ласково. Потом мы завернули Ермака в одеяло и оставили под белым ночным небом, а сами пошли в палатку. Как ни странно, захотелось есть.
— Рация цела? — спросил Дмитрий Николаевич. |