Изменить размер шрифта - +
Понаблюдай рыб в аквариуме — когда в твою жизнь опять вернется аквариум. Они будут плыть то головой вперед, то хвостом. Но вот мышь пробежит уже точно по той же, что и тогда, дороге, но в трех случаях из четырех — головой вперед. А человек, за исключением самых маленьких детей, идет нормально во всех случаях. Хотя, откровенно говоря, пятиться — легче. Не замечал?

— Да, это я почувствовал.

— И машину человек ведет точно так же. Хотя куда проще — положить руки на баранку и позволить машине ехать багажником вперед. Но сознание не мирится с этим. Не желает мириться.

— Иными словами, когда в действии участвует сознание...

— Именно.

Зернов помолчал. Потом нахмурился.

— Выходит, сознание — вне времени? Неподвластно ему? Сергеев откинулся на спинку скамьи, сложил руки на груди, усмехнулся уголком рта.

— Во времени — материя. Она вцементирована вовремя каждой своей частицей, а сознание... Одним словом, мысли возникают у нас не как обратная запись прежних, а заново и независимо от прошлого — хотя, конечно, и опираются на опыт. Однако то, что мы думаем, никак не влияет на наши действия: они предопределены. Тут запрет. Поэтому три дня назад ни я не мог приехать к тебе, ни ты ко мне. И я, и ты могли в тот миг делать лишь то, что делали в это же время в Первой жизни. Хотя думать при этом могли о чем угодно и хотеть — тоже чего угодно... Ничего, когда свыкнешься с этим комплексом явлений, успокоишься — то поймешь, что в нынешнем нашем бытии хорошего, пожалуй, куда больше, чем плохого.

Сергеев встал, и Зернов тоже поднялся почти одновременно — не потому, чтобы ему захотелось встать, но просто тело само встало; значит, время пришло. Зернов оперся на руку Сергеева, и они медленно пошли к подъезду издательства. Зернов успел еще только сказать:

— Обо всем этом надо бы книгу издать. Пособие для возвращающихся. Если, конечно, еще не издана.

Сергеев невесело усмехнулся.

— Нет, ты еще не обвыкся. Книгу издать? Да разве мы сейчас издаем? Все наоборот, друг мой милый, все наоборот...

Первый день на старой работе, в редакции, в которой Зернов проработал больше десяти лет заведующим, а до того — редактором, прошел как-то незаметно, очень непривычно, хотя с другой стороны все было почти как тогда, и дела все были знакомыми. Просто не сразу можно было привыкнуть к тому, что люди входили к нему с решенными вопросами, а разговор шел об этом самом вопросе, и тогда он получался нелепым, потому что в конце его и Зернов, и посетитель приходили к тому, что вопрос из ясного и решенного превращался в открытый и неясный — и тогда посетитель уходил; иногда же говорили они совсем о другом, о чем попало, о ерунде — и все равно, когда посетитель уходил с выражением надежды на лице, он уносил с собой нерешенный вопрос. Одним словом, все, как в той жизни, но все наоборот. Где-то на четвертом разговоре Зернов стал уже привыкать к этому: ко всему ведь можно привыкнуть. Немного кольнуло его, когда Мила, младший редактор, незадолго до конца работы (по-старому — вскоре после начала) встала, подошла к шкафу, где за стеклянными дверцами стояли редакционные экземпляры выпущенных книг, вынула томик новенький, свежий — и направилась к двери. «Мила, вы куда это?— окликнул ее Зернов, не допускавший даже, чтобы редакционные экземпляры показывали кому-либо вне его кабинета, даже автору, еще не получившему своих договорных десяти книжек.— Куда понесли?». Мила, не оборачиваясь, ответила: «В производственный отдел, сдавать»,— и вышла. Так Зернов впервые столкнулся с тем, что теперь в издательстве книги не выходили, как в той жизни,— теперь они, напротив, одна за другой должны были сдаваться производственникам, свозиться из магазинов и складов в типографии, где с них снимали переплеты, разброшюровывали, расфальцовывали, сросшиеся сами собой листы пропускали через машины, где они свертывались в непрерывный рулон бумаги, позже увозившийся иа фабрику или на станцию для погрузки в вагоны, а набор в конце концов поступал в линотипы или другие наборные устройства и превращался в однородную металлическую массу.

Быстрый переход