Изменить размер шрифта - +
Неутолимым голодом обладать красотой, становиться ее частью.

Посмотри на себя, Миша, посмотри, каким ты становишься, когда надеваешь его — свое лучшее платье, сшитое по матушкиным меркам матушкиной же портнихой. Посмотри внимательно. Шея удлиняется, сужаются плечи, выдаются бедра. Ты сухощав, но изящен. Твои запястья тонки. Твоя кожа становится нежнее фарфоровой чашечки, похожей на молочную скорлупу. Чуешь, как ткань хранит в себе аромат — бергамот, апельсин, нероли, немного тмина, чуть ветивера? Слышишь, как шуршит бархат, как ложится он нежными волнами? Посмотри на себя хорошенько. В отражении старого зеркала все теряет четкость, и я тоже. Остается только бордовое пятно, похожее сразу на кровь и вино. В нем я становлюсь выше, глаза укрупняются, скулы очерчиваются. Я глажу ладонями платье и себя в нем. Я красив. Я почти идеален.

Волосы. Отросшие пряди, засаленные корни, посеченные кончики. Давно нужно было отрезать их, обкорнать покороче, побриться налысо. Но о том, чтобы на сорок минут отдать себя во власть незнакомца, глядящего со скукой и пренебрежением, даже думать гадко. И только теперь, подарив себе вечер изысканной красоты, я вижу, как неопрятные космы портят все, что было выстрадано и заслужено.

Я выдвигаю ящик. Я больше не таюсь, не пугаюсь шорохов и громких звуков. Я все решил. Ножницы ложатся в руку. Я смотрю на себя, а вижу серый плюш и бусинки глаз бегемота. Смаргиваю, запрещаю прошлому врываться в настоящее. Потом потерзаешь меня, потом иссушишь, измучаешь, а пока молчи. Посмотри лучше, как я приведу в исполнение свой же приговор. Ножницы скользят по волосам, не хотят резать их скопом, приходится разделять на прядки и кромсать, как придется. Босым ногам становится колко и щекотно, я выхожу из круга упавших волос, режу еще и снова выхожу. Из зеркала на меня смотрит переболевший человек, обстриженный кое-как, только бы не набрался колтунов, пока сутками валяется без сил. И мне это нравится. Пере-болевший. Тот, кто болел, но пошел на поправку. Тот, у кого есть еще шанс. Есть надежда.

— Миша, что ты делаешь? — Шепот Катюши похож на крик.

Я уже слышал такой. Я был тогда в бархате, похожем на этот. Я был тогда пере-болевшим школой, полным надежды. Обретшим шанс. Я помню, что было потом.

Ножницы падают на пол, а я сжимаюсь в ожидании удара.

Павлинская хлестала меня по щекам, впивалась в волосы и рвала их, тянула мою голову вниз и пыталась лягнуть как следует. Ее острое колено свернуло мне нос с тошнотворным костным хрустом. Я услышал его, потому что кроме тяжелого дыхания и ударов в комнате не было ни звука. Может, только скрипел пол. Онемевший от ужаса, я не пытался защищаться. Даже лица не заслонил. Когда нос хрустнул и горячее потекло снаружи и внутри, я успел разглядеть в зеркале, возле которого мы топтались, разъяренную Павлинскую и себя, залитого кровью. Красное на красном не особенно заметно, но матушка подобрала тот самый оттенок, который не делал лицо серым, на нем свежие кровавые брызги не виднелись, нет, они пылали. Платье было испорчено, это я понял сразу. Оглушительная потеря, как когда с размаху бьешься о прозрачную стену и теряешь себя в пространстве.

Я оттолкнул Павлинскую. Кажется, она упала. Пьяная вдрызг, измятая руками физика. Мне не было до этого дела. Я стянул с себя платье, напрочь испорченное, и бросил его на пол. Ничего из того, что составляло мой мир прежде, — две комнаты, кухня, потрескавшаяся ванна и коридор, — больше мне не принадлежало. И даже шкаф — убежище мое, главная моя страсть, мания моя и мой же позор, — вдруг обратился в то, чем был всегда: сколоченное из досок вместилище сшитых вместе лоскутов.

К носу я прижал первый попавшийся шарф — шелк с восточной росписью, и принялся рыться в столе. Павлинская хранила деньги в нижнем ящике, не особенно задумываясь об их сохранности. От последнего гонорара, выплаченного ей администрацией кабака за участие в чьем-то дне рождения, оставалось тридцать пять тысяч.

Быстрый переход