Уж слишком правдоподобно гости возмущались. И совсем перестали походить на участников какого‑нибудь фольклорного коллектива. Но я еще стояла на своем:
– А как же к вам в Тридевятое царство эта бумажка попала?..
Тут кошка сверкнула на гостей таким янтарным взглядом, что они смешались, но потом .все‑таки ответили:
– Жар‑птица на хвосте принесла.
– Все понятно. Раз жар‑птица, неудивительно, что от газеты такой клочок остался. Прочее, видимо, сгорело…
– Девица красная, не вели казнить, вели слово молвить, – опять затянул волынку краснокафтанник. Сохнет по тебе Иван. Слезы льет горючие от красна солнышка до ясна месяца. Не мила мне, бает, жизнь без Василисушки Премудрой!
– Премудровой, – автоматически поправила я, имея в виду свою фамилию.
– Вот я и говорю: Премудрой! – подтвердил сват.
– Так что же ваш Иван сам не явился? – коварно поинтересовалась я.
– Сие позор и посрамление еси, ежели жених сам на смотрины является. Отчии законы да правила блюсти надо, сударушка, – пояснил мне желтокафтанный сват.
И я вспомнила, что точно, жених никогда не являлся на смотрины и сватанье невесты. Сама же об этом читала монографию Ивана Сахарова! Тьфу ты, и тут Иван!
– И что дальше? – спросила я сватов.
– Ну, ежели согласна ты, красна девица, пойти за нашего Ивана‑молодца, то тут годить и рядить нечего. Как раз мясоед начался; Пирком да за свадебку, на Красну‑то горку! У нас в Тридевятом царстве свадьбы играть ох как любят!..
– Это вы что же, в Тридевятое царство меня везти собрались? – рассмеялась я.
Ох, напрасно я смеялась…
Апельсиновая кошка Руфина спрыгнула с моих колен и вдруг вся засветилась, как раскаленная вольфрамовая нить, да так, что у меня заболели глаза и я зажмурилась.
– И не открывай глаз, доколе не велю, а то не быть тебе живой, – раздался жутковатый голос, в котором я с трудом опознала Руфинин.
У меня закружилась голова, послышался звон: то ли разбилось стекло, то ли зазвонил телефон. Но меня словно подхватило воздушным потоком, ветер хлестал по лицу, и я поняла, что лечу. С крепко зажмуренными глазами, почти остановившимся сердцем и напрочь отключенным чувством самосохранения. И с единственным ощущением.
Я летела на собственную свадьбу. Не могла сказать, что это меня радовало. Я ведь еще не успела с предыдущим мужем развестись…
На высоком терему, терему
Сходилися девицы, девицы.
Садилися рядышком, рядышком…
Одна девка с краю всех, ой люди.
Взялся тут Иван‑сударь, ох сударь,
Взял тут девку за руку, за руку.
Стала девка плакаться, плакаться,
На волю проситися, ой люди…
– Пусти, Иван, на волю, ой люди!
Пусти в поле чистое!
– Я тогда тебя пущу, ой люди,
Русу косу расплету, так и знай!..'
Под эту заунывную песню, нахально просверливавшую мои несчастные уши визгливыми женскими голосами, я и очнулась.
Открыла глаза.
Осмотрелась.
Ого!
Интерьер – как в музее русского декоративно‑прикладного искусства. Сплошной Билибин по стенам и немудреной мебели – на изразцах печи вещие птицы в райских цветах нарисованы, какие‑то сундуки полыхают алыми пионами и крупными синими ромашками, лавки вдоль узорчатых стен тоже явно пострадали от набега свихнувшегося на этнике живописца, а уж потолок с резными балками был просто залеплен зеленым виноградом и этакими медальонами, изображающими подвиги трех знаменитых богатырей. Правда, подвиги вышли не очень удачно. У художника явно возникли проблемы как с прямой, так и с обратной перспективой. Богатыри получились все как один олигофренами – огромные головы в самоварного вида шеломах покоятся на узеньких, не влезающих в рамки картины плечах…
Впрочем, что я все об убранстве да о художестве. |