Изменить размер шрифта - +

Мне было совсем не больно. И безразлично. Я видел его крупную голову в белой шапочке, изрезанный морщинами лоб и два карниза сердитых бровей. Под этими карнизами строго жили небольшие серые глаза. Когда врач работал, его губы были сомкнуты. Иногда он покусывал верхнюю губу и, отвернувшись, чихал.

«Наверно, он хороший, — думал я, — возится, старается, другой бы отхватил сразу всю кисть, и дело с концом, а он нет. Даже ручку взял: не хочет, чтоб я стал инвалидом… А ведь кажется таким злым и неприятным».

Скоро хирург сказал:

— Нитки…

И я почувствовал, как он зашивает руку, пальцы или, вернее, то, что осталось от них.

Зашивал он долго. Потом стал туго бинтовать руку. Бинтовал медленно, прочно, серьезно. Потом сказал:

— Так. С рукою покончено. Теперь на очереди живот….

Врач долго смазывал чем-то мой живот, часто меняя марлевую салфетку. Потом на живот наложили большой пластырь, и он крепко прилип к коже. Врач смазал, а потом забинтовал пальцы левой руки, той руки, в которой я держал медную трубочку.

Затем стал обследовать лицо.

— Закрой глаза, — приказал он.

Я закрыл.

Возле левого глаза что-то саднило. К нижнему веку прикоснулось что-то холодное.

— Открой.

Я открыл и увидел зажатый пинцетом тонкий осколок трубочки.

— Все-таки ты счастливец, — сказал хирург, — легко отделался, еще бы полмиллиметра — и остался без глаза…

Он чем-то смазал мой глаз, тяжело вздохнул и потянулся, как после трудной работы. Видно, очень устал. Часа два, наверно, провозился со мной.

— Готов, — сказал он наконец и заговорщически подмигнул: — Анестезия пройдет — болеть будет, терпи: тебе крепко повезло, парень… Ты в каком учишься?

— В седьмой перешел, — сказал я, разглядывая шкафы с хирургическим инструментом, белые табуретки, белые столы и мощные лампы.

— Ну, тогда мне бояться за тебя нечего… «Войну и мир» читал? Андрея Болконского помнишь?

— Да, — выдавил я.

Он уже мыл под краном руки, а меня почему-то все еще не уносили из операционной.

— А про то, как закалялась сталь?

— Ну, это еще год назад, — сказал я.

— Хорошо. Если ночью будет больно, — считай, что тебя ранили в бою. Врангелевцы или белополяки. Чтоб был молодцом… Везите.

Я лежал на койке и думал: какой нелепый день! Как все странно, несовместимо и буднично!

Я закрыл глаза: откуда-то изнутри приближалась боль.

Я остался жив, хотя и не построил катер с хитроумным двигателем, потому что для его трубочек никак не подходят взрыватели с гремучей ртутью от английских гранат, — взрыватели, закопанные кем-то на берегу Двины.

Я лежал в большой палате.

Синий свет тускло освещал три другие койки с одеялами, подушками и пятнами голов на них. Кто-то сопел во сне, кто-то всхрапывал. Мне было одиноко и непривычно. Ни разу в жизни не лежал я в клинике и только читал об этом в книгах.

Мои руки были под одеялом: на левой повязка была не толстой, зато правая была похожа на чудовищную белую болванку.

Еще днем у меня были целы руки: я писал стихи об Испании, держал удочку и вилку, гладил котенка, доставал из кляссера и разглядывал марки Ниассы с жирафами и пальмами.

Больше я не смогу этого делать: на правой руке уцелел один или два пальца — точно я не знал. Левая рука, сильно обожженная, все время ныла и саднила; правая, «замороженная», почти не беспокоила меня. Постепенно она «размораживалась», и боль все настойчивей и острей стискивала ее, входила в тело, дергала и жгла.

Быстрый переход