Изменить размер шрифта - +
Обычным, даже будничным голосом. Будто и не случилось ничего. И это было хорошо. Я не казался себе больным, которого надо жалеть и щадить.

Дня через четыре я ходил по палате и коридорам.

В клинике были и другие мальчишки, я завел с ними знакомство. Без конца болтали мы о наших делах и резались в шашки.

Кровь больше не просачивалась на горе бинтов, и слой их стал тоньше. Левая рука быстро заживала, и мизинец даже выпустили из повязки на свободу. Я передвигал им на доске пешки, и сам ел, подцепляя им ложку и вилку. Я стал вполне нормальным ходячим больным. Дело шло к поправке.

На десятый день сестра сказала мне:

— Готовься, завтра выписываем…

Я обрадовался и почему-то вздохнул.

Расставшись с синим халатом и шлепанцами, я надел принесенные мамой брюки, рубаху и ботинки.

Мы шли вдоль корпуса клиники, и я искал глазами окна своей палаты.

Нашел!

Приятели в казенных халатах махали мне. Я ответил здоровой рукой, и что-то перехватило мне горло и стало душить.

Был уже сентябрь. Светило солнце, от крепкого свежего воздуха кружилась голова, от нестерпимого света болели глаза.

— Идем, — сказала мама, — мне еще обед варить…

Я пошел и, на ходу оборачиваясь, махал окнам.

Потом мы завернули за угол, окна исчезли.

Забинтованную руку я нес на перевязи из марли, нес осторожно, как грудного ребенка. Быстро идти не мог — от резких движений и толчков болела рука.

Мы влезли в трамвай, и я понял: плохо мне будет теперь жить на свете. До чего ж неловко держаться левой рукой за ручки в вагоне, доставать из кармана деньги, застегивать пуговицы! Научусь ли я писать левой? Буду ли кидать камни? А если кто-нибудь нападет, смогу драться?

Левая слабее правой, и теперь она должна быть моей главной рукой: ведь на правой после взрыва остался один-единственный палец, да и тот мизинец!

На душе было мрачно.

Но мрачность быстро таяла под лучами солнца, затопившего город. Жадно смотрел я из окна трамвая на дома, магазины и скверы, на черные тупоносые «форды», на ломовых лошадей с грохочущими повозками.

Как мне хотелось побродить по городу, потолкаться в толпе, поторчать в книжных магазинах — авось прибыли новинки…

Редкие прохожие не кидали взгляды на мои бинты. Первым, кого я заметил из своих дружков, был Ленька. Он стоял на углу нашего дома и, зажав меж коленями портфель, рассматривал тетрадь.

— Здорово! — закричал он, увидев меня, подлетел, виновато улыбнулся и вдруг перешел на шепот: — Зажила? Ну как ты, как? А мы уж думали… Ну как ты?

— Ничего, — сказал я.

— А очень болит?

— Чуть-чуть, — сказал я и, конечно, соврал.

Тут же появились другие ребята, и минуты через три взяли меня в кольцо и засыпали вопросами. От них я узнал, что взрыв слышал весь наш дом и двор.

Мама ушла варить обед, а я стоял в кольце мальчишек и не мог отбиться от вопросов.

— Ну пока, — сказал я, устав от внимания к своей персоне, и ушел домой.

В классе, где я появился на следующий день, мне уже претило от этих взглядов, вздохов, расспросов. Одни смотрели с жалостью, другие — с чем-то вроде гордости. Мне осточертели и те и другие. Лучше б не раскрывали передо мной двери, не придерживали портфель, когда я лез за учебником, не вызывались объяснять пропущенные мной уроки…

И я все чаще говорил:

— Спасибо. Не нужно. Сам.

Недели две учителя не вызывали меня, а если и вызывали, то не к доске, не для ответа, за который ставится в журнале отметка, а просто так, с места, чтоб я не скучал и чувствовал себя наравне со всеми.

Помню, дней через десять после возвращения из клиники был диктант.

Быстрый переход