|
Предпочла лыжам чей-то день рождения.
И они поехали вдвоем.
С лыжами в автобус не пустили, пришлось идти от станции пешком километра три.
И Даша с Санькой все время хохотали.
Все им было смешно.
И то, как Санька по дороге поскользнулся и полетел кувырком в сугроб, потерял там шапку, залепил снегом очки, а потом сослепу напялил шапку задом наперед.
Даша помирала со смеху, а потом вдруг испугалась куста и прижалась к Саньке, а тот стоял с бешено колотящимся сердцем и боялся пошевелиться.
Потом Даша с Санькой пошли на дачу и долго с удовольствием топали по промороженному полу веранды. В промороженной веранде лыжные башмаки грохотали гулко, как копыта веселых коней.
Оба уже понимали, что смех их неестественный.
Оба знали, что сегодня, именно сегодня, что-то должно произойти, что-то очень важное для всей их будущей жизни.
Санька растопил высокую голландскую печь. И все ему было в удовольствие и радость — таскать, утопая по пояс в снегу, из сарая тяжелые плахи березовых дров, щипать большим кухонным ножом звонкую, остро пахнущую лесом, смолой и солнцем лучину, громоздить в печи аккуратный шалашик из нее и глядеть, как робкий вначале огонь разгорается, а ты подкидываешь дрова, и вот он уже жадно хрустит, перемалывает жарким своим багровым нутром толстые поленья.
Оба они, и Санька и Даша, чувствовали, как это что-то приближается, приближается с каждой минутой, и инстинктивно оттягивали момент, когда делать станет нечего и надо будет молча взглянуть друг другу в глаза.
Они забили печь до отказа дровами и отправились пробежаться на лыжах.
Лыжня вывела их на замерзший Финский залив. Несколько минут они бежали рядом, взглядывая друг на друга, и вдруг одновременно остановились пораженные.
Маленькая голубоватая луна жидким светом заливала плоский залив. Под этим светом на окоченевшем пространстве не было ни единого живого существа.
И стояла глухая первобытная тишина.
Залитая синей тенью лыжня уходила вдаль... И как никогда чувствовалось, что ты живой. Кусочек горячей жизни.
Он и Даша. Две жизни в окоченелой, промороженной пустоте.
Он обнял Дашу, она прижалась к нему — маленькая, хрупкая, самая близкая.
Щеки ее были холодные, твердые и пушистые.
А губы мягкие и горячие.
Они молча повернули обратно и медленно пошли рядом.
Печь уже прогорела, только на дне дышали малиновым жаром угли.
Санька положил еще охапку дров, и на бревенчатых стенах заплясали розовые блики.
Они долго глядели на огонь.
И Санька думал о том, что человеку обязательно надо хоть изредка глядеть на живой огонь. Человеку это нужно, в нем просыпается что-то древнее, забытое, изначальное, какие-то неясные тревожные мысли. А на душе становится покойно и тепло.
А все эти изобретения — чугунные, равнодушные батареи парового отопления — чужды человеку.
Но странно — вот он думает об огне, но мысли эти как бы вторичны, внешние, что ли, мысли, громкие, а внутри тихо и беспрестанно он продолжает думать о Даше, только о ней, о той щемящей близости, что нахлынула на него там, на заливе, под маленькой жесткой, будто костяной, луной.
И Санька думал о том, как ему неслыханно повезло, что он ее нашел в этой безбрежной, сложной, суетной жизни.
И теперь уже не отдаст никому, не потеряет, потому что во второй раз человеку не бывает такой удачи.
Он обернулся к Даше. Лицо ее горело с мороза, а глаза глядели странно и немножко отчужденно, настороженно.
Будто она пытается заглянуть ему внутрь, в самую его сердцевину, в тайное тайных, и пытается понять, какой он есть человек.
Санька почувствовал это и понял, что помочь он ей все равно не сумеет, потому что слова сейчас ничего не значат, а только что-то неуловимое, идущее вовсе не от мысли, не от головы, может ответить на безмолвный ее вопрос. |