— Ты ведь обжора, каждые пятнадцать минут что-нибудь да жуешь!
— А-а! — рассмеялся Димка и нырнул в дом.
— Давай-давай! — сказал дядя Степа.
Отец Лехтиных раньше был жутким пьяницей. Потом его насильно положили в больницу и долго лечили. Тягу к водке выгнали, но вместе с этой тягой ушло из него что-то человеческое — он стал как бы ненормальным. Не таким, которые на стены кидаются или бегают голыми по улице, а наоборот, — он затих намертво. Пустым — вот каким стал дядя Степа. Из электриков его перевели в сторожа, а дома он делал единственное — курил, курил так, что иногда из нетопленной печи струился дым. Для домашних он был ноль без палочки. Раньше, когда дядя Стела пил, братья ненавидели его, а сейчас просто не замечали.
Федя кончил с бутылками, достал из карманов две сетки, красную и зеленую. Красную протянул мне, и мы принялись складывать в них «пушнину». На крыльцо вылетел Димка и ликующе крикнул:
— Вот что я возьму! — Подбежал и поставил на чурбак банку с тушеной говядиной. — О-о!
— Хорошо! — сказал я.
— Еще надо?
— Хватит! Я накупил всего!
— Еще-еще! Нечего нахлебничать! Этот обжора объест вас, как миленьких! — Федя усмехнулся, связал шпагатом сетки, отнес их к крыльцу, выкатил из сеней велосипед и, перевесив сетки через раму, прислонил его к завалинке. — Пошли, горе-турист, я тебя соберу! Неси свою банку!
Было что-то сказочно-колдовское в том, что лехтинская насыпушка, такая неказистая и маленькая, почти нищая снаружи, оказывалась вдруг опрятной и просторной внутри, даже с перегородкой, отделявшей ребячью комнатку от главной, которая служила и кухней, и столовой, и спальней родителей, и тут же стоял телевизор. Но самым интересным были полати. Они шли над головой от двери до середины комнаты, справа упираясь в стену, а слева обрываясь в метре от печи; тут вздымалась крутая лесенка, за которой держались дрова. Свободный угол полатей, против ребячьих дверей, висел на толстой двойной цепи. Что-то дремуче-средневековое таилось во всем этом. Когда я оставался ночевать у Лехтиных, мы с Димкой спали на полатях и допоздна смотрели оттуда телевизор, хотя лица на экране сильно сплющивались.
Отправив Димку в подполье за картошкой, Федя открыл холодильник и давай опустошать его. Кругляк колбасы, начатый брикет масла, копченая селедка, около десятка яиц, три золотистых луковицы — все это мигом выросло на столе. Потом Федя отсыпал в полиэтиленовый мешочек сахару, достал из шкафа миску, кружку и ложку с вилкой, сходил в свою комнату и вернулся с рюкзаком и Димкиной телогрейкой. Выбравшись из подполья с ведерком картошки и увидев на столе груду пищи, Димка схватился за голову.
— А-а!.. Все мне?
— Тебе. А хлеб и чай там купим.
— А-а! Я столько не съем!
— За неделю-то? Съешь и облизнешься!.. Да, сухари забыли! Хочешь сухарей?
— Хе-хе! — ухмыльнулся Димка, довольно потирая ладони, как паут лапки перед тем, как впиться, хотя недавно объяснял мне, что злость в его характере пошла от сухарей, которые в детстве давали ему вместо игрушки, чтобы легче прорезались зубы, но сухари кололи десны, Димка злился и ревел, и так это осталось.
Со шкафа Федя достал большое сито, наполненное кубиками сухарей, отсыпал половину, и Димка тут же нетерпеливо сунул себе и мне в рот по сухарику.
— Ну, тащи старое одеяло с полатей и начнем укладываться, — отдал Федя последнее распоряжение.
Через десять минут все было готово, и мы вышли во двор. У корыта с невкусным хлебовом жалостливо повизгивал Васька, не подпуская однако кур. На завалинке так же оцепенело сидел дядя Степа. Федя взвалил рюкзак на багажник, зацепил лямки за седло, и мы тронулись. Проходя мимо отца, Димка наказал:
— Скажешь маме, что Федя меня отпустил. |