|
Плевать, холод можно потерпеть, если бы только удалось отчалить.
Дверь разбухла, приходится толкать ее боком, чтобы войти в бывший сарай, а ныне мастерскую. Неоновая трубка, несколько раз мигнув, наконец загорается, и Магнус поспешно зажмуривается, чтобы не ослепнуть. Когда он вновь открывает глаза, то кажется, видит всю свою жизнь. Кучу хлама в углу, множество незавершенных экспериментов. Старый ангеломобиль на потолке, сделанный еще лет тридцать назад. И самое последнее, наполовину законченное полотно гигантского размера, прислоненное к стенке. Рабочее название: «Смерть сучки». Написано проникновенно и сострадательно. Несмотря на название. Это хотелось бы отметить, по крайней мере, для самого себя.
Но нож? Где же нож?
Вон. На большом столе.
Магнус режет фал, суетится, дергает, пытается пилить, но ничего не получается. Нож слишком тупой. Шелестит ветер, совсем слабый ветерок, едва заметное движение в кронах деревьев у воды, но он ухитряется пробраться между петлями свитера и коснуться спины. Вздрогнув, Магнус замирает.
Что он делает? Сходит с ума?
Он выпускает нож из рук и тут же слышит тихий плеск воды, несколько секунд стоит неподвижно, а потом опускается на банку. Вот как. Значит, таков приговор. Без ножа он не сможет отвязать ялик. Без ялика ему не переплыть озера. Не переплыв озера, он не сможет выкрикнуть МэриМари доводов в свою защиту. И это, наверное, правильно. Вся затея бессмысленна. От МэриМари он не получит отпущения. И ни от кого не получит.
Серая туча наползает на небо, звезды гаснут одна за другой. Магнус сидит неподвижно, съежившийся и измученный, разглядывает собственные сапоги и не слышит, как открывается дверь, как кто-то идет по тропинке, он не поднимает глаз, пока Мод не ступает на мостки. Куртка накинута поверх ночной рубашки, шлепанцы на босу ногу — она стоит, обхватив себя руками, и смотрит на него. Магнус сидит молча и вдруг выпрямляется и лупит что есть силы кулаком по мосткам, так что гнилые доски трясутся.
— Да говори что хочешь, мне насрать! — орет он. — Я не виноват!
Но Мод ничего не говорит.
разрешение
Плачу и не могу остановиться. Я всегда знала, что так и случится: если однажды начну, то остановиться уже не смогу. Думаю, Святоша сидел какое-то время, бормоча извинения и пытаясь утешать, но я его не слышала. Я плакала. А потом он исчез. Мне было не до этого. Я продолжала плакать, но встала и пошла плача по дому, ударяя кулаком по стенам и дверям, пиная столы и стулья, прижимая к глазам вышитые Ренатины подушечки и всхлипывая в них, пока плач вдруг не прошел сам собой и я не обнаружила, что стою в оголившейся гостиной. Горло саднило. Глаза щипало. Я, обняв, прижимала к груди подушку, — вышитую гладью подушечку, серую с красным. Руки опустились, и подушка упала на пол.
А после я вышла в ночь. Я забыла убрать со стола. Потом вспомнила, как рассуждала днем, и рассмеялась вслух.
Я пропала. Теперь я действительно пропала.
Теперь я больше не буду плакать. Никогда.
У меня нет права плакать. Нет права горевать. Как не было эти семь лет. И никогда не будет. Еще вопрос, смогу ли я вообще вернуться в этот дом, полный слез. Придется сидеть и мерзнуть на берегу. Но это не важно.
Время остановилось. Семи лет не стало. Все, что однажды произошло и что могло произойти, происходит ныне — одновременно и на веки веков.
Люсия. Самый темный день в году.
Потому-то повсюду горели свечи. Электрические семисвечники в каждом окне. Настоящие свечи на каждом столике больничного кафетерия. На девушке за кассой была белая сорочка и венок Люсии со свечками, веточками брусники и красными лентами. В одной из свечек, видимо, барахлил контакт, она мигала всякий раз, как кассирша протягивала руку, чтобы взять деньги.
За столиком сидела женщина, белокурая и довольно невзрачная, и медленно крошила шафранную булочку на тарелку. |