Изменить размер шрифта - +

А какой интерес вызвали увлекательные лекции Льва Николаевича, в частности, – выступления с телеэкрана. В них проявился еще один его дар – дар проповедника. Былую экспедиционную подвижность сменило подвижничество лектора, вдохновенного и убеждающего пропагандиста своих взглядов. В высокоинтеллектуальных аудиториях Москвы и Питера, Новосибирска и Тарту, в ученейших городках-спутниках столиц, а за рубежом – в Праге и Будапеште звучал голос неукротимого просветителя.

Не всегда были одни овации – встречались и яростные противники.

Грехи ему вменялись диаметрально противоположные – одни обнаруживали в его трудах русофобию, а другие даже антисемитизм, хотя Гумилев всегда выступал прежде всего как патриот России. Идеи славяно-тюркского взаимовлияния ничего общего не имеют ни с каким национализмом и шовинизмом.

Волошин в стихотворении «Европа» писал: «Пусть 5СЬАУ1)5 – раб, но Славия есть СЛАВА» и утешал нас – «России нет – она себя сожгла, / Но Славия воссветится из пепла». Сейчас куда осязаемее, чем оказавшаяся ненадежной «Славия», мог бы стать славяно-тюркский культурно-исторический блок, своего рода Славостан, где и славянству почет, и слово «стан» хорошее русское, и для тюрков свое – не это ли путь к дружбе народов?

Критики и теперь еще точат Гумилева «с позиций мыши или крота», ловят блох и не видят главного, а он учит наблюдать мир «с высоты полета орла» – именно так можно оценить и величие всего им содеянного.

Не скрою, мне было стыдновато показывать Льву Николаевичу всю избыточную старомодно-дворцовую роскошь интерьеров нашего музея, решенных в стиле социалистического абсолютизма и навязанную нам диктаторским единовластием зодчего Л. В. Руднева. Мы эту роскошь вынуждены были терпеть и даже соучаствовали в ее создании. Но гостя больше тронуло признание, что еще стыднее было посещать башню, когда ее, как и отдельные корпуса университета – физический и химический – строили бериевские зеки. В будущий музей мы ходили по спецпропускам под надзором, чтобы не общались с заключенными монтажниками и паркетчиками. Сказал тогда Льву Николаевичу: «Вот вы и побывали еще в одном концлагере, хорошо, что уже бывшем и только в роли паломника «ко святым местам»».

До конца жизни Лев Николаевич оставался рыцарем лагерной эпохи.

Когда Олжас Сулейменов выступил с талантливо задуманной, но весьма сумбурной и небрежной книгой «АЗиЯ», Лев Николаевич остался ею недоволен, но не позволил себе публично срамить сына своего соседа по лагерным нарам (позже выяснил, что ошибся – речь шла об однофамильце).

Зная, как боготворила его маму Марина Цветаева, он и ей не прощал фактического потворства евразийскому варианту терроризма – деятельности любимого мужа как агента наших спецслужб. Но от обсуждения и этой темы, как правило, уклонялся, как и от осуждения Блока за его не всегда мудрые метания и нелюбовь к Николаю Степановичу Гумилеву.

Мы глубоко почитаем Волошина, но и тут Лев Николаевич перемалчивал: ему не хотелось обсуждать основания для дуэли своего донжуанствовавшего отца с этим поэтом.

Сам – кровное, но отнюдь не духовное дитя Серебряного века, Лев Николаевич был далек от его прославления, ныне столь модного и безоглядного. Он не прощал интеллигентам, претендовавшим на роль духовной элиты, что они за своими мечтами и бреднями не предотвратили надвигавшейся катастрофы. Символисты и арцыбашевы, кто как мог, загнивали, а горькие-серафимовичи подбрасывали свои полешки в разгоравшийся пожар.

Возражая, я напомнил Льву Николаевичу, что даже Вячеслав Иванов, уж не патриарх ли Серебряного века, все же ухитрился сказать, откликаясь на первую революцию:

Тут Лев Николаевич уступил в споре, признав, что эти стихи гениальны.

Быстрый переход