Не успели они и на полмили отъехать от берега, как ею овладело внезапное желание вернуться. Она даже пыталась вырвать у Сомика руль. Совсем с ума сошла. Собственное поведение напугало Эстелль так же, как и неведомая тварь на берегу, и когда они добрались до ее дома, она немедленно проглотила таблетку «золофта», хотя свою дневную дозу уже выпила.
— Оставь меня в покое, женщина. Обещал — значит, расскажу. Мне требуется лекарство от нервов.
Эстелль выпустила его руку.
— Так что там было на пляже?
Сомик сначала плеснул виски ей в чай, затем нацедил себе и ухмыльнулся:
— Видишь ли, меня не всегда звали Сомиком. С рождения-то я — Мериуэзер Джефферсон. А Сомик появился гораздо позже.
— Господи, Сомик, мне уже шестьдесят лет. Думаешь, я доживу до конца твоей истории? Что шевелилось сегодня в воде, к чертовой матери?
Эстелль явно была не в себе, если ругалась такими словами.
— Так ты хочешь знать или нет?
Она отхлебнула чай.
— Прости. Давай дальше.
ШЕСТЬ
История Сомика
Тому лет полста это было. Я бродяжил по Дельте, шару сбивал в дорожных забегаловках со своим корешем Хохотунчиком. Его Хохотунчиком звали, потому что блюза́ никогда не догонял. То есть, лабать блюза́-то он мог, да только не чувствовал ни шиша — ни секунды. И в кармане сквозняк, и ломает его с бодунища — а все равно скалится. Хоть ты тресни. Я ему говорю: «Хохотунчик, ты ж никогда не залабаешь лучше Глухого Хлопка, покуда нутром блюза́ не почуешь».
А Глухой Хлопок Дормайер — это дедуля такой был, мы с ним джемовали время от времени. Видишь ли, в те годы до хрена блюзменов слепыми были, их так и звали — Слепой Лимон Джефферсон, Слепой Вилли Джексон, вроде того. А старина Хлопок — тот глухой как пень был. Но так не очень музыку залабаешь, слепому-то — еще куда ни шло. Играем мы «Перекрестки», к примеру, а Глухой Хлопок в сторонку отвалил и знай себе «Пешеходный Блюз» шпарит — да еще воет, что твой пес-недобиток. Мы закочумаем, сходим в лавку, возьмем прочуфанить себе, ко-колы там, а Глухой Хлопок все дальше заливается. Больше всех ему фартило, потому как не слыхал, насколько сам лажает. А у нас ни у кого духу не хватало ему об этом сказать.
Ладно, чего там. Вот я и говорю ему, мол, никогда ты не залабаешь лучше Глухого Хлопка, покуда блюза́ в себя не примешь.
А Хохотунчик мне: «Тогда ты мне должен помочь».
Вот, значит, а Хохотунчик же — кореш мой, еще по старым временам, партнер, можно сказать. Поэтому я ему говорю: я блюза́-то на тебя напущу, только ты уж чур не злись на меня, как я это сделаю — мое дело. Он говорит: лады, и я говорю: лады, — и начинаю блюза́ на него спускать с цепи, чтоб можно было на пару в Чикагу рвануть и в Даллас, записать себе пластинок, да «кадиллаком» втариться и так дальше, как у других парней, вроде Мадди Уотерса или Джона Ли Хукера и прочих.
А у Хохотунчика жена была, звали Ида Мэй, красотуля такая. И держал он ее в Кларксвилле. И постоянно хлестался: дескать, не болит у меня голова за Иду Мэй, когда я на гастроли уматываю, поскольку любит она меня единственно и страстенно. И вот как-то говорю я Хохотунчику: в Батон-Руже мужик один есть, сдает совсем новую банку «Мартин» всего за десять баксов — так не съездит ли он и не возьмет ли мне эту гитару, потому как у меня вдруг понос открылся, и на поезде мне ехать никак не возможно.
И вот полдня не проходит, как Хохотунчик из города, а я беру какого-никакого пойла, цветочков-фигочков и прямым ходом к малютке Иде Мэй. А она молоденькая совсем, пить ни хрена не умеет, но уж как только я сказал ей, что старину Хохотунчика поездом переехало, она кинулась из горла́ хлестать, точно из мамкиной титьки. |