Тетради лежат прямо там, небрежно сложенные в большой картонный ящик, рядом с которым большой пакет риса и что то вроде арбуза без полосок.
Голову захлестывают фантазии одна безумнее другой. Сейчас вот схватить этот ящик и дать деру; пока миссис Лю спохватится, я уже буду в квартале отсюда. Или облить все это маслом и поджечь, когда она отлучится; никто ничего не поймет.
– Вы не смотрели, что в них? – осторожно интересуюсь я.
Миссис Лю снова вздыхает:
– Нет. Я об этом думала, но… Все это очень больно. Даже при жизни Афины мне было трудно читать ее книги. Она так много почерпнула из своего детства; из историй, которые мы с отцом рассказывали ей, из вещей… из всего нашего прошлого. Прошлого нашей семьи, родни. Первый ее роман я прочла и именно тогда поняла, как трудно читать о таких воспоминаниях с чьей то чужой подачи. – Голос миссис Лю подрагивает. Она притрагивается к своей ключице. – Я тогда невольно задумалась, а не лучше ли было нам умолчать, уберечь ее от всей этой боли?
– Как я вас понимаю, – вытесняю я. – Мои родные относятся к моей работе точно так же.
– В самом деле?
Конечно, нет; я лгу. Непонятно даже, что заставило меня это брякнуть. Моим родителям было наплевать на то, что я пишу. Дед всю дорогу ворчал насчет нужды оплачивать стоимость моего бессмысленного диплома по английскому все четыре года, что я училась в Йеле, а мать до сих пор раз в месяц звонит с вопросом, не надумала ли я заняться чем то более серьезным и денежным – например, окончить юридические или консалтинговые курсы. Рори, та хотя бы прочла мой дебютный роман, хотя и не поняла его от слова «совсем» (задала в конце вопрос, почему сестры были такими противными, чем поставила меня в тупик: я то думала, до нее дошло, что сестры – это мы ).
Но миссис Лю, как видно, сейчас желает только компании и сочувствия. Ей хочется слышать правильные слова. А слова – это именно то, в чем я хороша.
– Они чувствуют свою чрезмерную близость к теме, – говорю я. – В своих романах я тоже многое перерисовываю из своей собственной жизни.
Это, во всяком случае, правда; мой дебютный роман был почти автобиографичным.
– У меня у самой детство было не сказать чтобы гладким, так что им тяжело… Я имею в виду, они не любят, когда им напоминают об их ошибках. Им не нравится смотреть на вещи моими глазами.
Миссис Лю энергично кивает.
– О, я могу это понять.
Я вижу, куда мне внедриться. Это настолько очевидно, что кажется даже слишком простым.
– Я отчасти потому и хотела прийти к вам сегодня поговорить. – Я делаю вдох. – Буду честна как ни с кем, миссис Лю. Я не думаю, что выставлять тетради Афины на всеобщее обозрение – хорошая идея.
Брови миссис Лю хмурятся.
– Почему же?
– Я не знаю, насколько близко вы знакомы с творческим процессом вашей дочери…
– Да почти никак, – признается она. – Очень слабо. Она терпеть не могла говорить о своей работе, пока та не была закончена. Становилась такой ершистой, если я вообще затрагивала эту тему.
– Вот вот, в этом все и дело, – поддакиваю я. – Афина так сокровенно оберегала свои истории, пока собирала их воедино. Они произрастают из такой болезненной, израненной почвы – мы однажды говорили с ней об этом; она описывала это как нащупыванье шрамов в своем прошлом и вскрытие их, чтобы они вновь закровоточили.
Настолько интимно мы с ней о писательстве не говорили никогда; насчет «вскрытия шрамов» я прочла в одном из интервью. Но в этом отчасти правда: именно так Афина отзывалась о своих незавершенных работах. Эту боль она не могла показать никому другому, пока не доведено до совершенства то, каким образом она хотела ее выразить; пока у нее не появится полный контроль над ходом повествования. |