На полу горела свеча, припаянная стеарином к поставленному на попа кирпичу. Рядом беспорядочно, навалом, лежали ручные гранаты, словно заснувшая рыба, вытащенная сетью и брошенная на землю.
У Ковалёва на коленях лежал автомат, руками он прижимал к животу свою полевую сумку.
Спотыкаясь о гремящие пустые автоматные диски, девушка подошла к нему.
– Миша, Миша! – позвала она и тронула лейтенанта за рукав, взяла за руку, по привычке пощупала пульс.
– А? – спросил он и открыл глаза, но не пошевелился. – Это ты, Лена?
– Устал: – спросила она
– Нет, не устал, отдыхал немного, ~ ответил: он, словно оправдываясь, старшина дежурит, я отдыхаю.
– Миша, – позвала она негромко.
– Ну?
– Ты, Миша, не понимаешь ничего.
– Иди лучше, Лена, ей-богу, – проговорил он – Чего нам разговаривать об этом всем. Меня девушка дома ждёт.
Она вдруг прижалась к нему, положила голову ему на плечо.
– Мишенька, ведь нам, может, час жизни остался, – быстро заговорила она, ведь всё это глупость была, неужели ты не чувствуешь? Сегодня несут, несут раненых, а я только смотрю: нет ли тебя? Да ты пойми, мало ли что находит на человека, и на меня нашло, ты кого хочешь спроси, девчат из санчасти полка спроси, они все знают, как я к тебе отношусь. Вот и на КП была, я даже смотреть на него не хотела. Я тебя одно прошу поверь мне только, слышишь, поверь! Вот ты всегда такой! Почему ты понять не хочешь?
– Пускай, товарищ Гнатюк, я ничего понять не умею, зато вы слишком много понимаете. Я к девушкам подхожу без замыслов. Вы и понимайте, а я не обязан людей обманывать, как некоторые.
И как бы ища поддержки в своём трудном решении, он прижал к себе полевую сумку, погладил её ладонью.
Несколько мгновений они молчали, и он вдруг сказал: громким голосом:
– Можете итти, товарищ старший сержант. Именно эти слова пришли ему в голову, чтобы окончательно и бесповоротно закончить разговор с девушкой, и он ощутил всем телом, спиной, затылком, как нехорошо прозвучали эти деревянные слова.
Два красноармейца, спавшие на полу, приподнялись одновременно и посмотрели сонными глазами, чей это рапорт принял командир роты.
Боец Яхонтов лежал на пруде шинелей, снятых с убитых. Он не стонал, а настойчиво и жадно, потемневшими от страдания глазами, смотрел в рябое звёздное небо.
– Уйди, уйди, – шёпотом прокричал он санитару, пробовавшему его подвинуть – Больно, у тебя руки каменные, не трогай меня!
Над ним наклонилось лицо женщины, на него пахнуло её дыхание. Слезы упали на его лоб и щёку, ему показалось, что с неба упали капли дождя.
И он внезапно понял то слезы, и они горячи и горяча рука, погладившая его, оттого что жизнь от него отходит и касание живого тела кажется ему горячим, как горячо оно для холодного куска железа или дерева. И ему вообразилось, что женщина плачет над ним.
– Ты добрая, не плачь, я поправлюсь ещё, – сказал он, но она не слышала его слов. Ему казалось, что он произносит слова, а он уже «булькал», как говорят санитары.
До утра не спала Лена Гнатюк.
– Не кричи, не кричи, немцы рядом, – говорила она бойцу с перебитыми ногами и гладила его по лбу, по щекам, – потерпи до утра, утром отправим тебя в армейский госпиталь, там гипс тебе наложат.
Она перешла к другому раненому, а боец с перебитыми ногами снова позвал её:
– Мамаша, пойди сюда, я спросить тебя хочу.
– Сейчас, сынок, – ответила она, и ей, и всем вокруг казалось естественным, что человек с седой щетиной назвал её мамашей, а она, двадцатитрёхлетняя женщина, звала его сыном.
– Это как – гипс, без боли, усыпляют? – спросил он.
– Без боли, потерпи, потерпи до утра.
На рассвете прилетел одномоторный «юнкере», крылья и нос его стали розовыми, когда он пошёл в пике над вокзалом. |