К таким людям Семенов испытывал особое недоверие. На иные пороки Андрей научил его закрывать глаза, скажем, на скупость – для зимующего коллектива в ней большой опасности нет, негде ей развернуться; но предупреждал, если скупость не страшна, то скупой опасен, его ущербинка может неожиданно обнаружиться совсем в другой области, присмотрись к нему повнимательней. А вот чего никогда и никому не прощал Андрей, так это лживости, лицемерия и трусости. Семенов, перебирая в памяти своих товарищей, отмечал, что Филатов слишком вспыльчив, а Кирюшкин по‑стариковски ворчлив, Дугин встречает в штыки самые невинные подковырки, а Томилин, наоборот, может зло пошутить, Груздев язвителен, а Рахманов чрезмерно мягок, но такие недостатки его не пугали. Они с лихвой перекрывались достоинствами этих людей, среди которых Семенов не видел ни лицемеров, ни трусов, ни себялюбивых эгоистов, опасных для еще не успевшего окончательно сложиться коллектива. Точила душу, правда, история с Мишкой – ведь выстрелил, в него кто‑то, а любая жестокость, даже бессмысленная, не может быть беспричинной, не может. Вот и думай, гадай, ищи эту причину в отведенном Арктикой пространстве два на два с половиной километра…
Но, слава богу, на станции есть Женя Дугин, человек, не раз и не два доказавший, что готов ради него на все, Костя Томилин, который без всякого приказа, по одной лишь им самим осознанной необходимости «вместо антенны на крышу встанет», и Саша Бармин, самый любимый, единственный личный друг после того, как ушел Андрей.
Семенов знал за собой один по‑настоящему большой недостаток: сухость, сдержанность, что ли, неспособность к быстрому сближению и контактам даже с очень нужными для дела людьми. Много времени проходило, прежде чем он раскрывался перед кем‑либо, и потому так уж получалось, что отношения его с подчиненными обычно не выходили за рамки полуофициальных. Семенову было достаточно, что его уважали – в этом он был, пожалуй, уверен, немножко побаивались его строгости и верили в компетентность как начальника, и все же он не мог не видеть, что его присутствие сковывает людей, заставляет их держаться менее свободно, чем если бы его здесь не было. Он знал, что ко второй половине зимовки все упростится, что люди, уверившись в его справедливости и доброжелательности, ни о каком другом начальнике и мечтать не будут; знал и жалел, что к нему не приходят так, как приходили к Андрею: на исповедь. Но ничего не мог с собой поделать, ибо не раз убеждался в том, что ничто другое так не вредит зимовке, как фамильярность начальника с подчиненными. Много лет назад они с Андреем зимовали под началом Телешова; этот очень неглупый и, в общем, неплохой человек погубил зимовку тем, что с первых же дней решил заработать себе дешевую популярность: до ночи «забивал козла» в кают‑компании, неумело, чужими словами матерился, рассказывал сальные, на нетребовательного слушателя анекдоты и добился того, что над ним посмеивались, хлопали по плечу и посылали подальше, когда он о чем‑то просил. Телешов спохватился, начал сыпать выговорами, перестал с людьми общаться и даже еду приказывал себе подавать на отдельный столик – другая крайность, из‑за которой его стали презирать и в конце концов возненавидели. Все пошло прахом, одна за другой вспыхивали склоки, и люди еле дождались смены. Так что ломать себя, допускать в своем поведения фальшивую ноту Семенов не хотел – одна лишь мысль об этом была ему противна. Когда‑то Семенову попалась в руки научно‑фантастическая книжка, и из рассказов очень запомнился один, поразивший его тонким проникновением в тайну создания коллектива. Сливки человечества, пять или шесть выдающихся людей летят на космическом корабле к доселе недостижимой звезде, и среди них – психолог Бертелли редкостный простак и невежда, неведомо почему попавший в число избранных. Его неприспособленность к трудным условиям полета, добродушие, лишь подчеркивающее его тупость, делают Бертелли объектом постоянных насмешек, которые становятся, правда, чуть дружелюбнее, когда он обнаруживает незаурядные способности к пантомиме. |