Нет уж, мягким он никак не был, он просто старался увидеть в человеке хорошее и сознательно закрывал глаза на мелочи – проявлял терпимость там, где другой метал бы громы и молнии.
– Поэтому он и не сделал карьеры?
– Ерунда! Он к ней и не стремился.
– В нем погиб крупный ученый.
– Опять ерунда. Андрей мог бы защитить докторскую. При нынешней девальвации ученых степеней этим никого не удивишь. Андрей был просто хорошим человеком – и все. Уверяю вас, он даже боялся чем‑то выделиться, оказаться на виду, получить награду; ему казалось, этим он кого‑то обездолит.
– Помню, – подхватил Груздев, – он рассказывал, что студентом на каких‑то соревнованиях победил в беге и на пьедестале почета чувствовал себя так, словно его раздели догола. Мне это было не очень понятно, и тогда он с улыбкой процитировал чью‑то мысль: «В этом мире нужно быть таким, как все, чтобы не вызывать зависть, недоброжелательство и презрение».
– Да, мы не раз говорили об этом.
– А ваша позиция?
– Ловко же вы втягиваете меня в спор, Георгий Борисович. Я полагал, что если бы в истории не находились люди, которые отваживались первыми становиться на следующую ступеньку, человечество не вышло бы еще из пещер. Первому всегда трудно и плохо, поначалу он идет против течения, между ним и большинством долго нет взаимопонимания, и он действительно вызывает зависть, недоброжелательство и презрение. А когда умирает, следующие поколения славят открывшего Новый Свет, дерзнувшего сказать: «А все‑таки она вертится!» – и в свой жестокий век восславившего свободу.
– Вы говорите о гениях.
– Да, это крайняя степень. Возвышение человека заурядного кажется естественным, гению же добиться признания неизмеримо труднее, поскольку он опережает свое время. Современники считали Эжена Сю более крупным писателем, чем Бальзака. Бенедиктова предпочитали Пушкину, а сочинителя модного романса ставили выше Мусоргского. Это гении. Но измените масштаб – и мало что изменится. Недоброжелательство и зависть – неизбежный спутник человека, добившегося в жизни какого‑либо успеха. Не перевелись еще завистники.
– Значит, вы согласны, что Андрей Иваныч был прав?
– В этом – да. Именно поэтому он не стремился к карьере и был вечно вторым. Если, конечно, – Семенов едва улыбнулся, – считать карьерой то положение, которого к сорока с лишним годам добился ваш собеседник. Но вот Андрей умер – и вдруг оказалось, что он, скромный метеоролог и вечный заместитель начальника, значил для окружающих куда больше. Не только для родных, меня, Саши Бармина, но, как выяснилось, и для вас.
– Да, – откликнулся Груздев. – В нем была… полярная чистота. К нему не прилипала никакая грязь. Я знал людей удачливее, талантливее, но не знал чище. Мне жаль, что я не стал его другом.
– Для этого вы, Георгий Борисович, простите за откровенность, были слишком закупорены. Не переходили черту, за которой начинается искренность. Вы окружили себя, как пишут фантасты, силовым полем, барьером, через который никому не было доступа. Всем своим поведением вы подчеркивали, что не желаете быть понятым. Шансов на дружбу с Андреем у вас не было.
– У меня на то имелись причины, – возразил Груздев. – Вы любите, чтобы вас жалели?
– Не очень.
– А я вовсе этого не выношу, – с болью сказал Груздев. – Жалостливое сочувствие унижает, предпочитаю, чтобы надо мной лучше смеялись, как тогда, когда я валялся с фурункулом.
– Что ж, вы упустили свои шанс. Жили, как изволили намекнуть, с камнем на душе, сами сбросить его не могли и не обратились к единственному человеку, который мог это сделать! Хоть вы этого и не любите, мне жаль вас, Груздев. |