Оказавшись в отставке, он тут же засел за мемуары, в которых яростно обличал всех и вся и которые усердно читались такими же фанатиками, искавшими в них оправдания собственным безумствам.
“Таких, как он, больше нельзя допускать к власти, неужели вы не понимаете? Он – враг, наш враг!” Эти слова Конверс прокричал в приступе ярости рассевшимся за столом инквизиторам в военных мундирах, которые, переглядываясь друг с другом, старались не встречаться с ним взглядом, не желая хоть как-то реагировать на эти слова. Они формально благодарили его, сказали, что народ в долгу перед такими, как он и тысячи ему подобных. Что же касается его заключительных замечаний, то ему следует попытаться понять, что вопрос этот неоднозначен, особенно если речь идет о командовании крупными соединениями. К тому же президент призвал народ залечивать свои раны – зачем ворошить старое? А под конец – удар ниже пояса, угроза: “Ведь вы и сами, лейтенант, на какое-то время взвалили на свои плечи страшную ответственность, – сказал бледнолицый военный юрист, листающий страницы его дела. – Прежде чем вы предприняли последнюю успешную попытку побега – в полном одиночестве, из ямы, в стороне от основного лагеря, – вы руководили предыдущими группами, в которых, как известно. насчитывалось семнадцать военнопленных. Сами-то вы, к счастью, уцелели, но восемь человек погибли. Я уверен, что вы, их командир, никак не могли предполагать заранее, что потери составят почти пятьдесят процентов. Командование – тяжкая ответственность, лейтенант, об этом говорят часто, но, видимо, недостаточно часто”.
Сказанное следовало перевести так: “Держись, солдатик, потише и не задирайся. Не означает ли смерть восьмерых, что ты утаил какие-то детали от командования, а может быть, пожертвовал одними ради других или всеми ради себя одного? И потом, человек, который в одиночку сумел обмануть охрану целого лагеря, заслуживает более пристального внимания. Достаточно глубже покопаться в этом деле, и тебе не отмыться уже до конца жизни. Так что не забывайся, солдатик. Мы можем подцепить тебя на крючок, просто задав вопрос, которого, как все мы знаем, задавать не следует. Но если что, мы сделаем это, потому что на нас со всех сторон сыплются шишки, и мы хотим прекратить это любым способом. Радуйся, что уцелел. А теперь – убирайся”.
В тот момент Конверс был ближе, чем когда-либо, к тому, чтобы швырнуть свою жизнь кошке под хвост. Ему хотелось броситься на этих ханжей и лицемеров. Но… он вгляделся в лица сидящих за столом, каким-то боковым зрением уловил ряды орденских планок за участие в различных кампаниях, и тут произошла странная вещь: к возмущению и презрению, обуревавшим его, неожиданно примешалось сочувствие. Перед ним были глубоко напуганные люди. Они посвятили свои жизни войнам, ведущимся по тем правилам, которые приняты и их стране, и оказались в той же западне, в которую некогда и он дал заманить себя. И если для них защищать свое достоинство означает защищать самое дурное, то как объяснить им их неправоту? Где тут святые? И где грешники? Да и как отделить одних от других, если все они – жертвы?
Отвращение, однако, одержало верх. Лейтенант Джоэл Конверс, переведенный в резерв ВМФ США, не смог заставить себя по-уставному отдать честь этому сборищу. Он молча повернулся и совсем не по-военному вышел из помещения. Вы глядело это так, будто он презрительно сплюнул на пол.
Ослепительный блик снова долетел до него с бульвара, подобно солнечному эху набережной Монблан. Сейчас он сидит в Женеве – не в лагере для военнопленных в Северном Вьетнаме, где ему приходилось утешать мальчишек с их прерываемыми приступами тошноты рассказами, и не в Сан-Диего, где он навсегда расстался с флотом. Он – в Женеве, и сидящий напротив него человек прекрасно понимает, что он думает и чувствует.
– Но почему я? – спросил Джоэл. |