Три запечатанных пачки — купюрами по десять червонцев — были зашиты в подкладку ватника, а шифров, инструкций и прочей шпионской ерунды Григорию, слава богу, не дали. Только гроши для агентуры в Проскурове. Сперва все шло как по писаному. Дорошенко без приключений добрался до станции, приобрел бесплацкартный билет и занял место в переполненном общем вагоне. Ехали, как в гражданскую, друг на друге. Бабы с корзинами, дядьки с мешками, кормящие матери. И почти каждый что-нибудь жевал: кто — чесночную колбасу, кто — просто краюху с солью. В дальнем конце наигрывала гармошка. Осовев от спертого воздуха, сонно всхлипывал на верхней полке белоголовый пацан. Что здесь, что в Румынии, что в Польше — одна убогая маета. Совсем некстати вспомнился залитый солнцем Крещатик. Золотые купола на Владимирской горке. Кремовые, как сливочная помадка, соцветия каштана. Какая жизнь была! Какая дивная жизнь... И все как сгинуло разом. Ни родины, ни семьи. Отец умер от разрыва сердца, мать убило шальной пулей на улице, сестричек разметало по белу свету. Туська, надо думать, в Париже, Оксана — в проклятом Галлиполи. Ни кола ни двора.
Вагон качало из стороны в сторону. Поезд то еле тащился, то вдруг, гремя всеми суставами, прибавлял ход, и запотевшее окошко заволакивало рваными клубами пара. В мутных просветах мелькали березовые стволы, заброшенные погосты, редкие полустанки. Такая же, как и всюду, но смутно припоминаемая, единственная на свете земля. Чем дальше, тем явственнее проступали приметы: сглаженные белым покровом очертания яра, колокольня с пробитым прямым попаданием куполом, щербатый кирпич станционной стены. Мало что изменилось тут за пятнадцать невесть куда провалившихся лет. Здесь, здесь по этим раскисшим в ту пору дорогам, прошел Дорошенко до самого Проскурова. Скорее прополз, чем проехал и прошагал. Вязли лошади по колено; опрокидывая тачанку, валились на бок. В разъезженных колеях засасывало колеса орудий. Выпрягали под грохот разрывов, вминаясь в холодную грязь, потом тащили волоком, подпирая плечами лафет. Развеянная в полях конница, задранные в дымное небо стволы — ледяной ноябрь двадцатого, трижды проклятого года... Разве такое забудешь? Особенно то, последнее, утро в Шаргороде.
Гетман Петлюра планировал наступление на одиннадцатое, но красные ударили на день раньше. Обрушившись двумя ударными колоннами, они прорвали фронт на участке Шаргород — Черновцы. Генерал-хорунжий Удовиченко, отступив к Могилеву-Подольскому, попробовал организовать оборону, но не сумел удержать город. Собственно, все было потеряно уже тогда. Уборевич, командовавший четырнадцатой армией большевиков, повернул на север и во встречном бою разбил донские и гайдамакские сотни. Маневр стоил ему потери Литина. Как окрылила тогда маленькая победа! Юный подхорунжий Дорошенко воспринял ее как знак небес. Смяв растянувшийся фланг четырнадцатой, армия Украинской народной республики, казалось, получала шанс хоть ненадолго закрепиться, но Уборевич бросил в бой Червоноказачий полк и стрелковую дивизию. Пришлось оставить Литин и отступить к Проскурову. Потом началось повальное бегство. Очнулись уже в Румынии, когда все было кончено. Киев оккупировали москали, Правобережную Украину — польские паны. Все муки и жертвы оказались напрасными.
Подхорунжий Дорошенко вынужден был зарабатывать себе на жизнь работой на скотобойне. Там его и нашел приятель покойного отца Роман Смал-Штокий, бывший посланник и полномочный министр Украинской народной республики в Берлине.
Убаюканный мирным балаканьем соседей, которые без продыха лупили крутые яйца, Дорошенко незаметно уснул. Снились ему пылающие поля неубранного подсолнуха. Он порывался бежать, но, скованный какой-то могильной тяжестью, едва разгибал суставы, силился позвать на помощь, а голоса не было — только грудь разрывалась в немом крике.
Из бредового омута выхватил резкий толчок сердца, отозвавшийся пульсирующей болью по всему телу. |