Равдан-хан ратью своей похваляется: может-де весь мир покорить, русских с сибирских земель погнать, а их города с землей сровнять.
Воевода дернул себя за бороду, рассердился:
– Иные хвалились, хвалились, да с горы далече катились… Что ж ты – под цареву руку решил встать, а батюшку Питирима Кодимского оскорбил непотребно? За бороду его таскал? Поперек спины батогом вытянул? А крестик, то есть часовню, с чего порушили? Не вами она ставлена, не вам и ломать!
Эпчей нахмурился:
– Поп Питирим на наших богов шибко лаялся. Велел богиню Имай кнутом высечь. Оттого у меня женка дите скинула. Рассердится богиня Имай, не даст детей нашему роду. Питирим – старый и больной, ему детей не нужно! А крестик мы на место поставим! Поп шибко оттуда плевался, через дверь не пускал. В окно его тащили, мал-мала сломали…
Воевода покосился на Мирона и буркнул:
– Дуракам закон не писан! – И снова перевел взгляд на Эпчея. – Небось своих шайтанов вызывали, чтоб богиню Имай задобрить? Рот ей жиром мазали?
Эпчей пожал плечами и устремил взгляд в небо. И Мирон понял: да, и шайтанов вызывали, и богине рот мазали… Разговор принял опасное направление, и воевода срочно отрядил его в нужное русло.
– К русскому царю небось не с пустыми руками пришел?
– Улус у меня большой. Юрт только со мной кочует больше сотни. Стада богатые, табуны в две тысячи голов, – с гордостью посмотрел на него Эпчей. – Нужно будет, семьсот конных воинов выставлю. И все в куяках, панцирях, при луках и мечах.
Воевода с трудом скрыл тревогу, прищурился: такой ратной силы он отродясь не имел. Войско Эпчея, дай только волю, могло почти шутя перебить воеводских людей, начисто снести острог. Но Иван Данилыч слыл тертым калачом. Хорошо понимал, что нельзя перед инородцами слабину и малодушие показывать. Они это быстро сообразят, и как только ясачные люди перестанут повиноваться и исправно платить албан, жди крамолы среди служивых, а затем и торговых людей. Воеводе подобает не только уезд держать в кулаке, но и знать наперед, что замышляет всякая шатия-братия, чем дышит самый захудалый князек в округе, каковы вести поступают от доглядчиков, исправно ли несут службу разъездные караулы на дальних форпостах. А еще нужно умело пользоваться и кнутом, и пряником. Не дай бог переборщить – неважное это дело, но не доглядеть, упустить, прозевать – того хуже. Ох, нелегкая это забота, тяжелая и опасная, словом и делом доказывать, что крепка государева рука. Крепка и надежна!
Поэтому воевода лишь приподнял брови, отметил, значит, что велико войско, и степенно произнес:
– Ежели станешь, Эпчей, вместе с русскими воинами биться против врагов, то будет тебе государево жалованье и всякая почесть. А не захочешь в служивые люди идти, твое дело. Будешь ясак платить. Раз в год по три соболя с каждого охотника. Женщины и дети не в счет. От нас же будет вам против мунгалов да ойратов подмога.
Эпчей склонил голову.
– Улусы твои под высокую руку русского царя беру. Места для кочевок отвожу справные – твои родовые земли, – продолжал воевода. – Кочуй, князь, возле реки Тагирсу.
После этих слов подали две чаши с вином. Бросили в них по золотой монете. Выпили воевода и Эпчей до половины свои чаши, а затем поменялись ими и опустошили до дна.
Эпчей не скрывал довольства. Видано ли: вместо непомерных сборов ясак в три соболя! Раскосые глаза его блестели, широкие скулы пылали.
Воевода насупил брови, добавил сурово:
– Коль вздумаешь, бег, баловать и совершишь измену, то на кару лютую не жалобься. А в аманаты дашь своего сродственника. Что ответишь, бег?
Эпчей не дрогнул взглядом, лишь склонил голову:
– Я и сам помышлял отдать в аманат старшего сына. |