И хотя идти от дверей до автобуса было всего несколько метров, мама, испуганно вздрогнув, вытянула в мою сторону локоть. Держать ее под руку было страшно неудобно, я вообще не любил так ходить, даже когда девушки держали под руку меня. Но, видимо, так принято?
В автобусе, довольно неказистом на вид, родители сели вместе, а рядом со мной оказалась совсем молодая девчонка лет семнадцати, видимо, тоже родственница. Она посмотрела на меня с опаской и притиснулась к окну, словно боялась, что я на нее наброшусь с какими-нибудь непристойностями. Ага, разбежалась. Даже если б мы были совсем в другой обстановке, вряд ли у меня возникло бы такое желание – уж больно страшна.
Гроб стоял прямо тут же, между сиденьями на подставочке. Было в этом что-то сюрреалистическое. Настоящий Кафка. На поворотах мое колено касалось обтянутого материей дерева, и я невольно вздрагивал. Вздрагивал – хотя и не мог представить, что внутри лежит женщина, бывшая моей бабушкой. Казалось, что там какая-то страшная, мистическая пустота.
В церкви гроб поставили в небольшом приделе, открыли. Наконец-то я увидел бабушку. На фотографиях, которые хранились у мамы, бабушка была яркой моложавой женщиной лет тридцати пяти – сорока. Но с тех пор прошло больше двадцати лет. В гробу лежала грузная, рыхлая, неухоженная старуха. А ведь ей было всего шестьдесят. В морге ее наверняка подгримировали, причесали, но было заметно, что в последние годы она не особо следила за собой. Складки, морщины, жидкие седые волосы. Лицо от инсульта так и осталось слегка перекошенным.
Это бабушка, говорил я себя. Моя бабушка.
Ничего не помогало. В гробу лежала совершенно чужая женщина. Точно такая же, как те, которых я видел на прозекторских столах. Я не помнил ее сказок, пирожков и теплых ласковых рук. Я не помнил ее лица. Я не знал ее. И вдруг от этого меня затопила страшная горечь. И острый приступ странного чувства по отношению к родителям, которые лишили меня бабушки и ее любви. Что это было? Гнев, раздражение, обида? Я не знал.
Толстая тетка-агент раздала всем свечи, певчие прокашлялись, вышел хмурый пожилой священник – началось отпевание.
Вряд ли меня можно назвать по-настоящему религиозным человеком, но в Бога и в Божий промысел я верю. Вообще я заметил, что людям, пришедшим к вере взрослыми и в период родительства, не часто удается воспитать детей в приближении к церкви. Неофитство зудит в них, и они так ревностно наставляют чад на путь истинный, что перегибают палку. Ванькина старшая сестра Вера, которую Тамара загоняла в церковь пинками, лет с шестнадцати вообще перестала туда ходить. Зато сам Ванька, которого напуганная крестная вообще оставила в покое, неожиданно вырос в добропорядочного христианина. Он не пропускает ни одной праздничной службы, регулярно исповедуется и причащается.
Со мной было примерно то же самое, что и с Верой. Тамара рассказывала, что отца моего крестили еще в детстве, но до какого-то момента в Бога он не верил. Мать росла в семье убежденных атеистов, но потом вдруг, уже взрослой, решила принять крещение. Что это был за момент, который заставил их обоих обратиться к Богу, – об этом крестная не знала. Я пытался повернуть разговор и так, и эдак, чтобы заставить ее проговориться, но ничего не получалось. Я смотрел на ее простодушное щекастое лицо с голубыми глазами за толстыми стеклами очков и понимал, что она не притворяется. Мама на самом деле ничего ей не рассказывала. А я не мог отделаться от неприятного чувства, что это связано с бабушкой.
Так или иначе, родители очень сильно пеклись о моем религиозном воспитании, но ничего путного из этого не выходило. В церкви мама заставляла меня стоять по стойке смирно, а с семи лет каждое воскресенье за руку вела на исповедь, убеждая как можно тщательнее покаяться в грехах. Поэтому в детские годы в моем представлении Бог твердо занимал карательные позиции. В костеле, куда изредка, несмотря на протесты мамы, меня брал отец, мне нравилось гораздо больше – там можно было сидеть, и никто не гнал меня в кабинку исповедальни. |