Для сна нужно использовать любую свободную минуту. Какое-то время я глазел в иллюминатор, наблюдая за дрожью крыла, затем облака скрыли поверхность моря, я скинул ботинки и расслабился. Инка дрыхла в соседнем проходе, свернувшись калачиком. Со своего места я угадывал в горке пледов ее заострившийся бледный профиль. Она, когда спит, делается жутко серьезной.
Сквозь пузатое стекло иллюминатора я видел, как в небе разворачивается равнодушный звездный фейерверк. На меня это зрелище, столь пышное в южных широтах, оказывало всегда гипнотическое действие. Если доживу и на старости лет ударюсь в религию, то не буду нуждаться ни в одном самом грандиозном храме, поскольку для человеческого существа нет способа лучше ощутить свое бессилие перед творцом, как улечься навзничь под колышущимся антрацитовым куполом. Никаких готических потолков с росписью не требуется, лежи и обтекай, проникайся бессильным пугающим восторгом…
Вспомнилось такое же ночное небо и такая же странная молитвенная поза. Мы тогда прохлаждались втроем в ямке — я, Филин и Пеликан. Дело происходило также на юге, но тысяч на шесть километров восточнее. Пеликан лежал на пузе, уткнувшись в окуляры, была его очередь. Филин, как и положено, сидел к нему спиной, шевеля ноздрями по ветру, а мое законное право было отрубиться на два часа.
— Слышь, Пеликан, — неожиданно позвал Филин. — Я тут ручку покрутил, Старовойтову убили…
И замолк. Он у нас такой, горячий воронежский парень: часа три будет новость переваривать, но если уж наружу слова поперли, стало быть, крепко его задело.
— Подонки, — помедлив, отозвался Пеликаша. — Что сказали, чей почерк?
— Сказали, что все возмущены…
Пеликан выразительно пошевелил спиной. Когда по много часов вынужден молчать, приучаешься говорить жестами.
— Я вот что думаю, Лис, — сказал Филин (Лис — это я, правда, прозвище сочинил не сам). — Вот, скажем степь. На столько-то квадратов живет один орел или коршун, и другие к нему не лезут. Или у тигра в лесу, я читал, ореол охоты двести километров. Друг друга же они никогда не убивают, между собой, если и дерутся, то только из-за баб. Нет такой фигни в природе, чтобы волки грызлись. Чего им-то не хватает, а, Лис, может баб мало?
— Не ореол, а ареал, — поправил я. — Можно подумать, ты чем-то лучше.
— Выходит, людишки хуже волков…
— А ты как думал! — усмехнулся Пеликан. — Людишки хуже всех, потому и расплодились.
Я смотрел в небо. Иногда казалось, что звезды висят совсем низко, достаточно протянуть руку — и можно набрать полную горсть разноцветных холодных искорок.
— А еще я читал про птиц, — упрямо гнул свое филин. Мы его оттого так и зовем, что по ночам книжки листает, умным хочет стать. — У них бывает, что один ослабнет или заболеет, а другие ему помогают лететь. Или вот про слонов, в Индии дело было. Слоны пришли в деревню и стену проломили, где антилоп пойманных держали. Те все и разбежались. Там, понимаешь, как написано: мол, одни звери едят других, помельче, но почти никогда не едят в пределах своего вида. Они чувствуют, что это свои, своих трогать нельзя. Внутри вида у них у всех, наоборот, не грызня, а взаимопомощь.
— Не переживай, очкарик! — сказал Пеликан. — Если крыло сломаешь, мы тебе, так и быть, тоже лететь поможем.
Отшутился вроде, Пеликан у нас большой затейник, но я-то по тону чувствовал и по спине заметил, что новость об убийстве его совсем не порадовала и переваривает он в себе какую-то пакость. В нашей компании вообще скрыть ничего невозможно, иначе и нельзя. В башке Пеликан может что угодно ворочать, забот у него побольше, чем у меня, скажем. Но душонка, куда ни кинь, обязана для своих стоять нараспашку. |