И тогда они с маткой его роя и сделали «цанджач». А потом он умер.
А осы, которые на нём жили, сделали с его телом «дзингорг».
Я спросил, что это — и Цвик сказал, что это делают те самые осы, которые народ, со своими умершими друзьями-людьми, отчего тело превращается в статую. Такие статуи — под Деревом, мужчины, отдавшие свои гены, разум и любовь клану, предки, в общем. Объект любви и преклонения.
Типа мумий. А мы все видели их «дзингорги» — и нам в голову не приходило что-то такое.
Но не было времени размышлять, потому что Цвик продолжал.
Потом жители усадьбы, конечно, учуяли весь этот кошмар — этот «дзингорг» и запах его нестерпимой обиды, боли, предсмертной тоски, ненависти — только сделать уже ничего было нельзя. Как бы… ну… весь лес уже знал. Потому что «цанджач» впитался в почву, травой пророс, муравьи-осы его разнесли. Проклятое место, как оно есть.
И всё. Больше к ним никто никогда не пришёл. И их парни, от которых несло «цанджачем», так и остались неприкаянными, как этот несчастный бродяга. А дороги к усадьбе заросли травой, и их женщинам стало не от кого рожать детей, кроме своих братьев, что «хен-кер», зло-беда. И они жили сами по себе — все остальные смотрели как будто насквозь. Даже уже после того, как жизнь начала налаживаться, никто к ним не пришёл, никто у них ничего не взял, никто ничего не дал.
Цвик сказал, что они ещё довольно долго жили совсем одни, а потом растворились в лесу. И что он сам видел «дзингорг» этого парня и заросшие развалины — и место там жуткое, как страшный сон.
— Наверное, — сказал он, — бывали истории и пострашнее. Но о них узнаёшь из книг или из гриборадио. А эта… — и поёжился. И у него снова встала дыбом шёрстка на руках.
А я сидел рядом и совершенно не знал, что сказать. Просто слова с языка не шли.
Тогда Цвик меня ткнул в щёку носом и сказал:
— Тебе плохо? Ты слишком хорошо это себе представляешь, да? И теперь думаешь о нас…разное… а бывало и хуже. Во времена До Книг, да и не только, если честно…
Тон у него был отчаянный, даже глаза повлажнели. Врать мне он не хотел, но — он ведь искренне думал, что лицин теперь представляются мне какими-то жестокими чудовищами. Совершенно нестерпимо.
Я от стыда чуть не помер.
И мне всё равно пришлось говорить.
— Знаешь, Цвик, — сказал я, собравшись с духом, — я не могу тебе рассказать самую страшную историю. Потому что тебе будет ужасно плохо, совсем плохо. Я всё понял.
Он на меня взглянул больными глазами — и я его погладил по голове, как у них принято.
— Понимаешь, Цвик, — продолжил я через «не хочу», — если бы у нас кто-нибудь умел делать «цанджач», то я бы раньше жил в доме, где «цанджач-цанджач». И кроме меня, там ещё жило много народу — и никого это не заботило.
Он шевельнул ухом:
— Шутишь?
— У вас — осы, — сказал я. — Вы выделяете биохимию эту… как клеймо… А мы — мы просто… У нас в доме было пять этажей, четыре входа. Жило много семей — у нас семьи маленькие, так семей сто там жило… И там бывали такие штуки, как ты рассказал. И хуже. И никого это особо не тронуло.
Цвик чуть-чуть улыбнулся:
— Так не бывает.
— Это у вас не бывает, — сказал я. — Но — ты знай, откуда мы сюда пришли. У нас на соседней лестнице года три назад муж жену убил по пьяни. Ножом. Соседи говорили потом — ударил её больше двадцати раз. Она вырывалась, выбегала из квартиры на лестницу, кричала, говорят, на помощь звала — но ей никто не помог толком. |