– Ничего…
Она полыхнула, как порох:
– Это значит – все бросить? Значит, самоубийца? Но это неправда, вы-то должны знать!
– Знаю, – согласился Сорокин.
– Надо что-то делать!
– Что?
– Не знаю…
– Я, стало быть, знаю? Я знаю лишь, как дышать через раз и беситься от того, что ничегошеньки сделать не можешь? Можешь себе представить, каково это? Знаешь? Нет? Вот и…
– …молчи, что ли? Я-то замолчу. А вас лично это устроит?
– Нет. Хотя, конечно, так было бы легче, проще и спокойнее.
Колька не вмешивался, понимая, что рискует получить с двух сторон одновременно. Анька начала следующий раунд обмена ударами:
– Мне тетенька писала про вас.
– И что?
– Любила.
– Я ее тоже.
– Любили, да медлили.
– Ты мне лекции про мораль не читай. Сама-то точно ли сперва замуж вышла и лишь потом родила? – спросил Сорокин, и на мгновение Кольке явился прежний циклоп ядовитый, язвительный – увы, лишь на долю секунды.
Анька, вспыхнув, отрезала:
– Не обо мне речь. Она про Машкина тоже писала.
– Что про Машкина?
– Что странный, прохода не дает, блуждает за ней, как тень. То ругается, то в ноги падает. То анонимки пишет на нее, то ей же – любовные послания.
– Перестань, Анюта. Этот дурачок при чем?
– Может, и ни при чем, а может, и при чем. Я вам изложила – вы и думайте. Вон Колька не даст соврать: мое дело вопросы задавать, а ваше – ответы искать.
Сорокин вяло утер лоб:
– Чье – «ваше»? Мое? Инвалида полудохлого? Я под подпиской о невыезде. Отстранили от командования даже нашей помойкой.
– Ручки сложили?
Он не ответил.
– Ну вот что, – помолчав, снова начала Анька, – времени нет, уезжаю. Жаловаться, права качать не стану, буду молчание хранить гробовое. И с вами слова не скажу больше до самой смерти.
– Чьей? – криво усмехнулся Сорокин.
– Вашей, – жестко ответила она, как гвоздь забив в гробовую крышку. – Вашей. Вот станете помирать сегодня-завтра-послезавтра… а помирать будете долго, это я вам точно говорю. И будете мучиться, что совесть нечиста, что могли что-то сделать для нее – при жизни и после ее смерти, но не сделали. Все у меня.
Не попрощавшись, резко повернулась, пошла прочь.
Мысли Кольки заметались. Он понимал, что права Анька, и вся его натура рвалась повторить ее демарш, гордо плюнуть на труса в больничном халате, которого только его гнилой ливер интересует.
Но ведь это же Сорокин, капитан Николай Николаевич, язва ворчливая, но верный друг, который ни разу не подвел, не предал. Причем и не только Кольку, но и кого бы то ни было. Человек, которому его отец обязан новой жизнью, честью – всем. Сорокин не бросал слов на ветер, и если прямо сейчас он говорит, что ничего не может поделать, то не плеваться на него надо, а… что?
И Колька понял, спросил то, о чем не спрашивал у капитана никогда:
– Чем помочь?
– Апельсинов принеси с мышьяком, – огрызнулся Сорокин.
– Как скажете, – мирно согласился Пожарский. – А ежели без сердца, спокойно, Николай Николаевич? Чем я могу пособить?
И капитан остыл. Ухватив парня рукой за шею, притянул, ткнулся лбом в лоб:
– Я всегда знал, что на тебя можно положиться. Добрый. Пожалел, спасибо. Чем пособить-то… пособишь. Помалкивай пока обо всем этом. |