В преступнике же острог и самая
усиленная каторжная работа развивают только ненависть, жажду запрещенных
наслаждений и страшное легкомыслие. Но я твердо уверен, что и знаменитая
келейная система достигает только ложной, обманчивой, наружной цели. Она
высасывает жизненный сок из человека, энервирует его душу, ослабляет ее,
пугает ее и потом нравственно иссохшую мумию, полусумасшедшего представляет
как образец исправления и раскаяния. Конечно, преступник, восставший на
общество, ненавидит его и почти всегда считает себя правым, а его виноватым.
К тому же он уже потерпел от него наказание, а чрез это почти считает себя
очищенным, сквитавшимся. Можно судить, наконец, с таких точек зрения, что
чуть ли не придется оправдать самого преступника. Но, несмотря на
всевозможные точки зрения, всякий согласится, что есть такие преступления,
которые всегда и везде, по всевозможным законам, с начала мира считаются
бесспорными преступлениями и будут считаться такими до тех пор, покамест
человек останется человеком. Только в остроге я слышал рассказы о самых
страшных, о самых неестественных поступках, о самых чудовищных убийствах,
рассказанные с самым неудержимым, с самым детски веселым смехом. Особенно не
выходит у меня из памяти один отцеубийца. Он был из дворян, служил и был у
своего шестидесятилетнего отца чем-то вроде блудного сына. Поведения он был
совершенно беспутного, ввязался в долги. Отец ограничивал его, уговаривал;
но у отца был дом, был хутор, подозревались деньги, и - сын убил его, жаждая
наследства. Преступление было разыскано только через месяц. Сам убийца подал
заявление в полицию, что отец его исчез неизвестно куда. Весь этот месяц он
провел самым развратным образом. Наконец, в его отсутствие, полицию нашла
тело. На дворе, во всю длину его, шла канавка для стока нечистот, прикрытая
досками. Тело лежало в этой канавке. Оно было одето и убрано, седая голова
была отрезана прочь, приставлена к туловищу, а под голову убийца подложил
подушку. Он не сознался; был лишен дворянства, чина и сослан в работу на
двадцать лет. Все время, как я жил с ним, он был в превосходнейшем, в
веселейшем расположении духа. Это был взбалмошный, легкомысленный,
нерассудительный в высшей степени человек, хотя совсем не глупец. Я никогда
не замечал в нем какой-нибудь особенной жестокости. Арестанты презирали его
не за преступление, о котором не было и помину, а за дурь, за то, что не
умел вести себя. В разговорах он иногда вспоминал о своем отце. Раз, говоря
со мной о здоровом сложении, наследственном в их семействе, он прибавил:
"Вот родитель мой, так тот до самой кончины своей не жаловался ни на какую
болезнь". Такая зверская бесчувственность, разумеется, невозможна. Это
феномен; тут какой-нибудь недостаток сложения, какое-нибудь телесное и
нравственное уродство, еще не известное науке, а не просто преступление.
Разумеется, я не верил этому преступлению. Но люди из его города, которые
должны были знать все подробности его истории, рассказывали мне все его
дело. |