Надо было привыкать к новому,
знакомиться с новым поколеньем. Особенно бросался я на статью, под которой
находил имя знакомого, близкого прежде человека... Но уже звучали и новые
имена: явились новые деятели, и я с жадностью спешил с ними познакомиться и
досадовал, что у меня так мало книг в виду и что так трудно добираться до
них. Прежде же, при прежнем плац-майоре, даже опасно было носить книги в
каторгу. В случае обыска были бы непременно запросы: "Откуда книги? где
взял? Стало быть, имеешь сношения?.." А что мог я отвечать на такие запросы?
И потому, живя без книг, я поневоле углублялся в самого себя, задавал себе
вопросы, старался разрешить их, мучился им иногда... Но ведь всего этого так
не перескажешь!..
Поступил я в острог зимой и потому зимой же должен был выйти на волю, в
то самое число месяца, в которое прибыл. С каким нетерпением я ждал зимы, с
каким наслаждением смотрел в конце лета, как вянет лист на дереве и блекнет
трава в степи. Но вот уже и прошло лето, завыл осенний ветер; вот уже начал
порхать первый снег... Настала наконец эта зима, давно ожидаемая! Сердце мое
начинало подчас глухо и крепко биться от великого предчувствия свободы. Но
странное дело: чем больше истекало время и чем ближе подходил срок, тем
терпеливее и терпеливее я становился. Около самых последних дней я даже
удивился и попрекнул себя: мне показалось, что я стал совершенно
хладнокровен и равнодушен. Многие встречавшиеся мне на дворе в шабашное
время арестанты заговаривали со мной, поздравляли меня:
- Вот выйдете, батюшка Александр Петрович, на слободу, скоро, скоро.
Оставите нас одних, бобылей.
- А что, Мартынов, вам-то скоро ли? - отвечаю я.
- Мне-то! ну, да уж что! Лет семь еще и я промаюсь...
И вздохнет про себя, остановится, посмотрит рассеянно, точно заглядывая
в будущее... Да, многие искренно и радостно поздравляли меня. Мне казалось,
что и все как будто стали со мной обращаться приветливее. Я, видимо,
становился им уже не свой; они уже прощались со мной. К-чинский, поляк из
дворян, тихий и кроткий молодой человек, тоже, как и я, любил много ходить в
шабашное время по двору. Он думал чистым воздухом и моционом сохранить свое
здоровье и наверстать весь вред душных казарменных ночей. "Я с нетерпением
жду вашего выхода, - сказал он мне с улыбкою, встретясь однажды со мной на
прогулке, - вы выйдете, и уж я буду знать тогда, что мне ровно год остается
до выхода".
Замечу здесь мимоходом, что вследствие мечтательности и долгой отвычки
свобода казалась у нас в остроге как-то свободнее настоящей свободы, то есть
той, которая есть в самом деле, в действительности. Арестанты преувеличивали
понятие о действительной свободе, и это так естественно, так свойственно
всякому арестанту. Какой-нибудь оборванный офицерский денщик считался у нас
чуть не королем, чуть не идеалом свободного человека сравнительно с
арестантами, оттого что он ходил небритый, без кандалов и без конвоя.
Накануне самого последнего дня, в сумерки, я обошел в последний раз
около паль весь наш острог. |